Изменить размер шрифта - +
Я сказал ей, что широкая публика – единственный судья, который компетентен выносить решения о литературных попытках, и, следовательно, лучше всего было бы вначале предоставить рукопись этому суду, ведь в итоге ей так или иначе придётся выжить или пасть по решению этого большого суда».

«Да, ты сказал всё это. Именно так ты и сделал, ушлый, малодушный пройдоха! И всё же, когда последние следы счастливого оптимизма исчезли с лица этой бедной девушки, когда ты увидел, как она украдкой сунула под свою шаль рукопись, над которой она так честно и терпеливо трудилась – так она стыдилась её теперь, а ведь так была горда когда-то – когда ты увидел, как её глаза покидает радость, а вместо неё появляются слёзы, когда она ушла такая подавленная, после того, как пришла такая…»

«О, тише! тише! тише! Типун тебе на твой безжалостный язык, да разве все эти мысли не мучили меня достаточно без того, чтобы ты пришёл, и вызвал их снова!»

О, эти угрызения совести! Казалось, они выедят самое моё сердце! А этот маленький изверг только уселся, глядя на меня со злорадством и презрением, мирно хихикая. Вскоре он заговорил снова. Каждое предложение было обвинением, и каждое обвинение – правдой. Каждое высказывание было полно сарказма и насмешки, каждое отчеканненное слово горело, как купорос. Карлик напомнил мне, как я обрушивался на своих детей и наказывал их за провинности, о которых минимальное разбирательство показало бы мне, что их совершили другие, а не они. Он напомнил мне, как я предательски позволил, чтобы моих старых друзей оклеветали в моём присутствии, и был слишком труслив, чтобы сказать слово в их защиту. Он напомнил мне о многих бесчестных вещах, которые я совершил; о многих, которые я добился, чтобы совершили дети или другие люди, не несущие ответственности; о многих, которые я планировал, обдумывал, и страстно желал совершить, и от совершения которых меня удерживал только страх последствий. С изысканной жестокостью он возвращал в моей памяти, одно за другим, несправедливости, обиды и унижения, которые я причинил своим друзьям при их смерти: «которые, быть может, умирали, думая об этих обидах, и горевали из-за них» – добавил он будто яду на остриё ножа.

«Например, – сказал он, – возьми случай с твоим младшим братом, когда вы оба были ещё детьми, много лет тому назад. Он всегда относился к тебе с такой любовью и преданностью, и этого не могло сломить ни одно твоё предательство. Он ходил за тобой попятам, как собака, готовый выдержать обиду и несправедливость, чтобы только быть с тобой; он терпел все эти обиды так долго, ведь они наносились твоей рукой. Его образ, в полном здравии, запечатлевшийся у тебя в памяти, наверное, так утешает тебя! Ты поклялся своей честью, что если он позволит тебе завязать ему глаза, ничего дурного из этого не выйдет; а потом, давясь от хохота над этой редкой шуткой, ты подвёл его к ручью, покрытому тонкой коркой льда, и толкнул туда; и как ты смеялся! Дружище, тебе никогда не забыть тот кроткий, укоризненный взгляд, которым он смотрел на тебя, барахтаясь, даже если проживёшь тысячу лет. Ага! ты видишь его сейчас! ты видишь его сейчас!»

«Тварь, я видел его уже миллион раз, и увижу ещё миллион! Да чтоб тебе подыхать медленно и страдать так, как я до Дня Страшного Суда за то, что вернул мне всё это снова!»

Карлик довольно усмехнулся, и продолжил свою обвинительную историю моей карьеры. Я впал в унылое, мстительное настроение и тихо страдал под безжалостной критикой. Наконец, следующее его замечание заставило меня резко подскочить.

«Два месяца назад, во вторник, ты проснулся посреди ночи, и начал раздумывать с угрызениями совести об особенно низком, ничтожном своём поступке по отношению к примитивному индейцу в дебрях Роки Маунтинз зимой тысяча восемьсот…»

«Остановись на секунду, дьявол! Остановись! Ты хочешь сказать, что даже сами мои мысли не спрятаны от тебя?»

«Похоже на то.

Быстрый переход