Фары он не включал – не хотел мешать репетирующим, да и лунного света вполне хватало, он отчетливо видел полдюжины выстроившихся полукругом мобилей, и рядом с ними – словно бы кусочек солнечного дня, перенесенного сюда с другой стороны планеты, где в этот час был день. Полусфера света, и в ней зеленели иные, не сибирские, деревья, зеленела трава, гуляли люди. До Снерга донеслись звуки старинной музыки.
Он подъехал к крайнему мобилю, остановил элкар, тихонько притворил дверцу, тихонько прошел к месту, откуда мог все видеть и никому не мешать.
Спиной к нему на раскладном стульчике, ссутулившись, подперев кулаком подбородок, сидел человек в черных брюках и черном свитере. Левее, у аккуратной шеренги мигающих синими, зелеными и алыми лампочками приборов сосредоточенно склонились еще пятеро, и тут же, как равноправный, не требующий опеки член коллектива, беззвучно работал, светился дюжиной окошечек, не уступающих в замысловатости калейдоскопу соцветием красок, компьютер сцены «Байкал», правда, так его никто не называл – люди театра по бог знает кем заведенной традиции именовали компьютер Мельпоменом. Справа от человека в черном выстроилась подчиненная Мельпомену аппаратура, давно сменившая архаические прожекторы и ставшая в современном театре привычнее, чем занавес. В свое время Снерг начинал с фильмов о театре и с тех пор неплохо разбирался в постановочном хозяйстве.
Он высмотрел и себе стул-разножку, тихо устроился поодаль и стал смотреть.
Зеленого луга уже не было. Перед ними была комната без одной, обращенной к зрителю, стены, старинная комната с высокими сводами, жилище ученого – большой глобус с непривычными для глаза, словно неумело нарисованными ребенком очертаниями материков (Америка узнавалась с трудом, а Австралии с Антарктидой не было вовсе), на полках, густыми рядами облепивших стены до высоты поднятой руки, – огромные книги в траченных мышами кожаных переплетах, увесистые неуклюжие реторты и какие-то банки. Бледная широкая полоса лунного света косо легла поперек комнаты, наполовину всосанная витражным стрельчатым окном. Освещала комнату не она, а багровое мерцание – оно вытекало из щелей, тянулось к стенам полосами багрового тумана, скрепленного блестками-искорками, бережно овеивало фигуру в мантии бродячего схоласта и черном квадратном берете, наконечниками стрел нацеливалось на старика в тяжелой роскошной одежде. Это было красиво и немного жутковато – самую чуточку.
Старик шевельнулся в кресле с высокой спинкой:
Так кто же ты?
– Часть вечной силы я, – схоласт отвесил поклон, торжественный до иронии:
Сказал Мефистофель с улыбкой, удивительным образом отстраненной от земных эмоций и чувств. Щупальца багрового тумана колыхнулись, словно подтверждая его слова, придвинулись к Фаусту, сплелись сетью за спинкой кресла, готовые опутать, задушить, если будет на то воля хозяина. А хозяин бросал и бросал все отрицающие фразы, быть может, стараясь убедить в своей правоте прежде всего самого себя, доказать себе, что не ошибается и служит истине.
Снерг быстро узнал Фауста, хотя его лицо изменили парик и биогрим, – Кирилл Новицкий. Мефистофеля он узнал сразу – прекрасное женское лицо, черные волосы до плеч, мягкая пластика, темные, как-то странно блестевшие глаза.
«Снова Влад кого-то эпатирует, поручив роль дьявола Алене», – подумал Снерг, покосившись на неподвижного режиссера – казалось, Шеронин и не дышит.
Влад Шеронин был, бесспорно, выдающимся и весьма известным режиссером, но эта нехитрая аксиома оставалась лишь первой ступенькой лестницы – мало кто мог связно объяснить, куда она вела и откуда. Он постоянно экспериментировал, находил оригинальные интерпретации миллион раз интерпретированной классики, применял в спектаклях самые неожиданные технические достижения эпохи, искал новые формы режиссуры или вовсе выводил из игры самого себя, режиссера, писал пьесы, выступал по Глобовидению как исполнитель песен на свои и чужие стихи, и, как это обычно бывает, эксперименты вызывали самые полярные отзывы – одни хвалили взахлеб, другие неистовствовали в отрицании. |