Ну, не суки, а?
— Суки, — безразлично кивнул Зимин и стал мешать кофе, уже не слушая, как Илья доберется до Уренгоя и всем там покажет. И особенно тому, из прошлого, которого его жена внезапно, погостивши в родных местах, очень полюбила. Или она его и раньше любила? Привезла с собой… деньги на него тратила. А потом, небось, за ним и уехала, потому что тот в Москве не прижился. С-с-скотина он.
«Она», — хлюпнуло в груди.
«Заткнись», — выдохнул Зимин.
…
Ближе к одиннадцати вечера, после остановки в Ханымее, Илья задремал, предварительно получив заверения от собеседника, что история печальна, но банальна… Заверения и немного сочувствия. Не какого-то там психотерапевтического, а искренне человеческого.
Зимин приглушил верхний свет в купе, но не лег. Продолжал сидеть, уставившись в окно. Под рельсами перекатывалась вечная мерзлота, километры упокоенной земли, укутанные в иней и снег. Под этим стылым одеялом лежали с доисторических времен мамонты, олени, целые собачьи упряжки, когда-то вмерзшие в лед… Идеально сохранившиеся, целые: наверно, если откопать их и согреть на жарком солнце — они проснутся и побегут дальше.
Дверь в купе скрипнула.
Зимин скосил глаза. У него тут же свело шею, пронзило острой болью — до крика — но кричать не получалось, в рот будто натолкали ваты. Нет, не ваты. Снега. Зимин зажмурился, потянулся руками к горлу. Зачем-то сжал его. Раз, другой.
Не помогло. В снежной вате утонул не только голос — пропало дыхание.
Зимин стал заваливаться набок, неловко засучил ногами, сбивая коврик на полу неровными складками.
Сердце забилось противно, мелко-мелко, закололо под ребрами и отдалось тупой болью под ключицу. Вдохнуть, надо вдохнуть, хоть раз. Но как? Он ударился щекой о столик и открыл глаза.
На соседнюю полку, рядом с мирно сопящим Ильей опустилась девушка в темном свитере с высоким воротом. Тихо звякнули колокольчики. Сквозь голову девушки, отрезая скулу от лица, просачивался свет из коридора. Она внимательно посмотрела в лицо Зимину, наклоняя голову то к одному плечу, то к другому.
Тот хрипел и драл горло, оставляя под ногтями кровавые полоски и клочки кожи.
— Тебе привет от брата, — прошептала Тина.
…
В конце семидесятых на месте Нового Уренгоя еще был поселок. Бараки, времянки, первые наспех построенные приземистые дома… Взрослые занимались геологоразведкой и метеонаблюдениями, а дети вечно мерзли, болели и путались под ногами. Все, кроме Тина. Брат Зимина не только летом, но и зимой обожал лазить по окраинам, заглядывать под старые вагончики, расспрашивать старожилов, ковыряться в бумажках — даже не умея читать, он ухитрялся выискивать там какие-то схемы, чтобы искать сокровища. От дошкольного детства у Вали — Валеры Зимина — сохранилось одно и то же, повторяющееся десятки раз, воспоминание.
Он лежит дома. Холодно. Чадит керосиновая лампа. Саднит больное горло. Тин деловито шуршит бумажками, завернувшись в одеяло около стенки. Потом шепчет:
— Пойду клад искать. Никому не скажешь?
— Никому! — мотает головой Валя.
Тин шуршит в ночь. Возвращается под утро. Холодный, как ледышка, лезет под одеяло, под бок к брату.
— Нашел?
— Нет! Завтра пойду…
Однажды брат вернулся неправильный.
— Нашел? — Валя не сразу понял, в чем подвох. Это потом он что-то осознал, сопоставил… а пока заговорил с этим, как будто оно было Тином.
— Нашел, — вернувшийся взамен брата, выглядящий, как брат, опустил на пол толстую стопку бумаг, несколько папок, покрытых инеем. |