Изменить размер шрифта - +
 — Мы, случалось, вздорили с ним по-приятельски, но без обиды. Такой был шутник.

Но надо рассказать об этой трагедии. Она произвела страшное впечатление на весь пансион.

М-р Харольд Тэмп, подвыпив на пирушке в ресторане, видимо, решил съехать по перилам лестницы, вместо того чтобы обычным, банальным способом сойти по ней. Перила, изящные и ветхие, на втором повороте обломились и скинули его вверх тормашками в открытую шахту лифта, и он, сжавшись в комок, пролетел ее всю до дна и свернул себе шею. Говорят, последние его слова были:

— Дорогу, ребята!

Через минуту все было кончено.

— Мы думали, он идет по лестнице сзади нас, — рассказывали упомянутые «ребята», испуганные и отрезвевшие. — Мы слышали, как он пропел какой-то мотив, и потом ему, видно, пришла в голову эта затея. Он прямо пулей пролетел мимо нас.

— Вполне в его духе, — заметила м-сс Тэмп, выслушав без единой слезы рассказ о подробностях.

Впечатление было ужасающее. Не только м-р Блэйк, все население Скартмор-хауза было глубоко потрясено и взволновано этим печальным событием. Исчезновение этого обычно столь шумного субъекта вызвало на время во всем доме неловкое ощущение звуковой пустоты. Очень многие жильцы как-будто впервые обнаружили, что они тоже производят какие-то звуки, и словно испугались этого открытия. Они стали говорить шепотом или вполголоса, как будто гроб с телом стоял тут же в доме, а не в морге.

Уважение к покойнику не допускало никаких неуместных забав. Прекратились всякие игры, кроме шахмат, да и в те играли молча. Шах и мат объявлялся движением губ. Свет и краски тоже стали приглушенными. Вдовушка в митенках, так сказать, заместившая приятельницу леди Твидмен, отложила яркую спортивную фуфайку, которую вязала, и принялась за черный шарф, а глубокомысленный тридцатипятилетний мужчина, поселившийся в комнате м-ра Франкинсенза, открыто читал Библию. Что касается Гоупи, она с особенным тщанием убирала в зале и во время завтрака держала шторы закрытыми, несмотря на излишний расход газа. Пансион м-сс Дубер не мог бы оказать больших почестей покойному, даже если б это был король.

Разговор за обедом, если не считать обязательных восхищений погодой и некоторого оживления и радости по поводу тюльпанов в Риджент-парке и Королевской Академии, которые хороши, как никогда, несмотря на войну, вертелся почти исключительно вокруг добродетелей и личного обаяния покойного.

Иной из обедающих мрачно жевал, что-то обдумывая, а потом произносил:

— Он (его теперь никогда не называли по имени), он всегда бывал особенно в ударе на рождество. Рождество словно вдохновляло его. Как Диккенса. Помните, какие веселые он устроил «изюминки в спирту»? Как он хорошо обставил игру — свет потушил, зажег спирт, и сколько пролилось на ковер. Всюду голубое пламя. А он резвился, как большой ребенок.

— Огонь мы тут же затоптали, — вставляла м-сс Дубер. — И старому ковру ничего не сделалось. А сколько было смеху!

— Будь он немного серьезней, он стал бы большим актером, большим комедийным актером.

— Он напоминал мне Бирбома Три. Такая же яркая комическая индивидуальность. Если б ему так же повезло, у него мог бы быть собственный крупный театр.

— Он был чувствителен, как ребенок. Слишком легко приходил в отчаяние. Это было его слабое место. Он не любил вылезать вперед. А в нашем мире без этого нельзя жить. Но он не хотел ни с кем тягаться. И ничего не жалел ради хорошей шутки. Можно сказать, не жалел себя.

— Да, в нем погиб большой человек. Но он как-то никогда не сетовал на свою судьбу. Он был такой жизнерадостный — до самого конца.

Обдумав свою партию, Эдвард-Альберт присоединялся к общему хору:

— Мне его страшно жаль.

Быстрый переход