Да, мы все собрались у этой стены — все до единого, и все, дрожа от страха, напряженно вглядывались в просвет, где у деревьев стояли корыта для кленового сока,— там из леса выбегала дорога. Было уже поздно, и кругом царила глубокая лесная тишина! В слабом лунном свете мы различали только смутные очертания предметов. Вскоре до нашего слуха донеслось глухое постукивание, и мы узнали цокот конских копыт,— это могла быть одна лошадь, а мог быть и целый отряд. И вот на лесной дороге мелькнула какая-то фигура — неясная, словно клубящийся дым. Это был всадник, и мне почудилось, что за ним следуют другие. Я нащупал ружье и просунул ствол в щель между бревнами, от страха едва сознавая, что делаю. Кто-то крикнул: «Пли!» — и я спустил курок. Мне показалось, что я увидел сотню вспышек и услышал сотню выстрелов; и затем всадник упал на землю. Первым- моим чувством была радость, смешанная с удивлением, а первым порывом — свойственный всем начинающим охотникам порыв броситься к своей добыче. Кто-то еле слышно шепнул:
— Отлично... мы его уложили... теперь подождем остальных.
Но остальные не появлялись. Мы напряженно ждали... прислушивались... Но из леса больше никто не появлялся. И ни звука кругом, даже лист не шелохнется,— только нерушимая жуткая тишина, которая казалась еще более жуткой из-за подымавшихся от земли сырых запахов ночи. Затем, недоумевая, мы осторожно выбрались из- амбара и приблизились к лежащему на дороге человеку. В эту минуту луна вышла из-за облака, и мы увидели его совершенно ясно. Он лежал на спине, раскинув руки, грудь его тяжело поднималась, из открытого рта вырывались всхлипывающие вздохи, а белая рубашка была на груди вся забрызгана кровью. Меня оглушила мысль, что я убийца, что я убил человека — человека, который не сделал мне ничего дурного. Ни прежде, ни потом не испытывал я такого леденящего ужаса. Я упал рядом с ним на колени и стал беспомощно гладить его лоб; в тот момент я охотно отдал бы что угодно — даже собственную жизнь,— лишь бы он снова стал тем, чем был пять минут тому назад. И все остальные, казалось, испытывали то же: они глядели на него с глубокой жалостью, пытались, как могли, помочь ему, бормотали слова раскаяния. Неприятель был забыт, мы думали только об этом лежащем перед нами авангарде вражеской армии. Мне вдруг показалось, что мутнеющие глаза обратились на меня с выражением упрека,— и, право, я предпочел бы, чтобы он вонзил мне нож в сердце. Он что-то невнятно, словно во сне, бормотал о своей жене и ребенке, и я с новым приливом отчаяния подумал: «Я погубил не только его, но и их тоже, а они мне, как и он, не причинили никакого зла».
Через несколько минут он умер. Его убили на войне, на самой честной и законной войне, можно даже сказать — в сражении, и все же противники оплакивали его с такой искренностью, словно он был их братом. Полчаса мы печально стояли вокруг него, вспоминая каждую подробность трагического происшествия, гадая, кто бы он мог быть и не шпион ли он, и повторяя снова и снова, что, случись это опять, мы не тронули бы его, если бы он первый на нас не напал. Вскоре выяснилось что, кроме меня, стреляло еще пять человек; такое разделение вины несколько успокоило мою совесть, потому что как-то облегчило и уменьшило давившее меня бремя. Мы, шестеро, выстрелили одновременно, но в ту минуту я был не в себе и сгоряча решил, что стрелял я один, а залп мне только послышался. Убитый был в штатском, и мы не нашли на нем оружия. Он оказался не здешним,— больше нам о нем ничего узнать не удалось. С тех пор мысли о нем преследовали меня каждую ночь, и я не мог их отогнать. Я не мог от них избавиться — слишком уж бессмысленно и ненужно была уничтожена эта никому не мешавшая жизнь. Случившееся стало для меня символом войны: я решил, что любая война только к этому и сводится — к убийству незнакомых людей, которые не внушают тебе никакой личной вражды, людей, которым при других обстоятельствах ты охотно помог бы в беде и которые тоже помогли бы тебе в трудный час. |