Просто однажды эссеистика и журналистика показались ему интересней прозы, – и это важный тренд момента. Был период резкого изменения, перестановки акцентов: стало понятно про народ и про всех нас что-то, чего мы до сих пор не знали. И Гаррос выступил точным хроникером этой эпохи, – а художественное мы про нее напишем, когда она закончится.
…Я очень люблю Сашу Гарроса. Это один из самых дорогих для меня людей. Он умный, честный, добрый и при этом хорошо пишет, что практически несочетаемо. Я даже не знаю, в чем Гаррос ущербен: хороший, плюс хорошо пишет, плюс боевые искусства… обязательно должен быть какой-нибудь скелет в шкафу. Один человек, который вообще никого не любит и даже, более того, всех ненавидит, хотя при этом далеко не дурак, – проскрипел ему вслед: «К-какой м-милый малый». Это он не заикался (он не заикается), а чисто от злобы.
Вот! Гаррос вызывает ужасную злобу у плохих людей. И эта его книга, к которой я пишу предисловие, тоже многих взбесит. Утешить всех этих людей я могу только тем, что таких, как Гаррос, очень мало.
Такая, какая
От автора
Сборник журналистских текстов всегда есть фрукт чуточку противоестественный. С поля экспериментов доброго доктора Франкенштейна.
Штука журналистики – как бы хрестоматийная рок-звезда, но как бы до изобретения звукозаписи: живет быстро, умирает молодой, забывается на счет «раз» и более не звучит. Срок полноценной, достойной жизни газетной статьи и в прошлую-то, великую бумажную эпоху исчислялся максимум днями; журнальной – в лучшем случае неделями. Интернет разгоняет медийный метаболизм до нечеловеческих скоростей и вносит мизантропические правки: рыдай, газетчик, – теперь твоя заметка (так говорят москвичи) или байка (так говорили у нас в Риге) сплошь и рядом мертва еще до того, как ее вообще хоть кто-то прочтет. Иногда – прежде, чем ее хоть кто-то напишет.
Тем экзотичней – и, см. выше, противоестественней, – кажется компендиум текстов, опубликованных не часы или дни, но годы назад. Собрание беспокойных покойников, временно оживленных издательской магией. Причем едва ли эти небоевые зомби внушают кому-то страх – скорее жалость, а то и стыд: слишком уж много прошедшие годы не-жизни оставили на них неоспоримых и неприятных отметин, свидетельств авторской наивности, ограниченности, близорукости, дурновкусия (некогда оно казалось праведным пафосом) и глупоговорения (в прошлой жизни оно было блестящей аналитикой).
И тем не менее: любая возможность дать дорогим покойникам (которых пускай ты один, но всё же – помнишь, иногда – любишь; в которых, если ты не холодный халтурщик, вложено было не так уж мало и времени, и физических сил, и даже, не бейте меня, умственных усилий!) второй шанс, – это подарок. Цену жизни спроси у мертвого.
Да и уже само то, что беспощадное время проделывает даже с тщательными (хотелось же так думать) попытками медийного трезвомыслия, – хороший урок. Урок смирения – автору. Но, быть может, не только ему. И еще, разумеется, слепок реальности – той, своей. Слепок, ценный именно честным несовершенством, принципиальной незавершенностью: жизнь, как всегда, пошла дальше – а он, сделанный с живой, пластичной натуры и застывший, остался. Бери, сравнивай, колупай ногтем, шарахай об пол; делай выводы.
Поэтому, когда эта книга готовилась к изданию, я подавил в себе позывы что-то подправить и поменять, на худой конец – снабдить часть текстов развернутым комментарием, потешить свой крепкий задний ум, явить искрометное остроумие на лестнице. Что было – то было. Хотя я отлично понимаю, что какие-то тексты я написал бы теперь совершенно иначе, какие-то – не стал бы писать вовсе.
Ну да, мне, например, хотелось думать лет пять назад, что мой добрый приятель Захар Прилепин – это человек-мост, один из тех, кто соединяет собою такие взаимно непримиримые, но такие зеркально схожие, такие живущие на разрыв, но такие нерасчленимые, сиамские берега – берега русских «либералов» и «патриотов»; а Прилепин с тех пор не только выбрал свой берег из двух, но и многое сделал для того, чтобы берега эти отодвинулись друг от друга на максимальное расстояние. |