Опубликовать их с посвящением Пастернаку немедленной возможности не было, поэтому Евгений Александрович извернулся и опубликовал их с посвящением уже покойному на тот момент Луговскому. Устно объяснив самым близким, что Луговской тут ни при чём, стихи для Бориса Леонидовича.
Вознесенский, в свою очередь, стихи, посвящённые Пастернаку, назвал «Похороны Толстого».
Любопытно, как бы сам Пастернак на такое жонглирование отреагировал.
Это как если бы Лермонтов на всякий случай стихотворение «На смерть поэта» посвятил Тредиаковскому, от греха подальше. Или назвал «Похороны Ломоносова». А что?
Едва ли есть что-то более простодушное в русской литературе, чем «шестидесятники». Эти бравые ребята ещё смели судить людей, прошедших сквозь 1930-е.
В тридцатые поэтов забивали, как гвозди, — иногда в дерево, иногда в железо. В «шестидесятые» тоже забивали — хорошо, если в дерево, но чаще — в сливки. Процесс вроде бы один и тот же — ощущения разные.
Потом, когда будет можно, посвящение Луговскому Евтушенко снимет и поставит посвящение Пастернаку. Луговскому, конечно же, тоже напишет отдельное стихотворение — а иначе как бы он остался без посвящения Евтушенко.
Разрешение на использование имени Луговского в стихах на смерть Пастернака Евгений Александрович испросил у Майи-Елены, та ответила правду: «Володя бы не обиделся».
Он действительно бы не обиделся — доброту Луговского помнили не только его женщины, но даже коллеги по перу.
Павел Нилин вспоминал, как Луговскому рассказали, что «один поэт резко критиковал его стихи в клубе писателей»:
«Луговской взволновался. Чтобы успокоить его, собеседники заметили, что этот поэт-критик в сущности бездарный и глупый человек.
— Нет, нет! — тотчас же яростно стал защищать его Луговской. — Зачем же говорить ерунду? Он совсем не бездарный…
И тут же на память прочитал отличные стихи своего “противника”.
— Пусть он меня ругает, если ему хочется, — сказал Луговской. — Но он совсем не бездарный. Было бы глупо и несправедливо считать его бездарным».
Редкое качество для литератора. Луговской давно перестал с кем-либо себя соизмерять — наверное, он по другим ориентирам себя определял.
Когда был пьян, любил разговаривать с деревьями.
Выбирал себе собеседника по росту. Самый излюбленный собеседник был — карагач у ворот. Дерево, расщеплённое надвое молнией. Подходил, что-то рассказывал, читал стихи вполголоса — но бас его было не победить: поэтому всё равно это бубнение далеко было слышно.
На кого же было похожим это дерево?
ВОЛЬНЫЕ МЫСЛИ
С конца 1940-х утвердилось общее мнение, что Луговской потерял форму навсегда — стихи его из циклов «Граница» (1949–1954) и «Украина» (1953–1954) действительно никуда не годны — хуже стихов, чем эти, он никогда не писал.
Ни одна поэма из «Середины века» так и не была опубликована, да Луговской и не торопился.
Потом вдруг, под самый занавес, в середине 1950-х, вышли две очень хорошие маленькие книжечки лирики — «Солнцеворот» и «Синяя весна», о нём снова заговорили: вот ведь, поёт ещё, складывает, не совсем рассыпался.
Летом 1956-го Луговской заглянул в гости к литературоведу Левину — посидел, поговорил. Едва ушёл, Левина спросили: «Кто этот почтенный старец?» Луговскому было всего пятьдесят пять. Медленно ходил, тяжело опираясь на палку. Останавливался и дышал.
Весь его вид из года в год доказывал одно: в 1941 году он действительно ужасно заболел после бомбёжки и так и не оправился, выживая не на собственных силах, а на другом топливе. |