Парадоксальным образом Мариенгоф, Шершеневич и Есенин в те годы заменяли собой для московской публики то, что сегодня назвали бы «гламуром».
Публике всегда хочется быть модной — имажинизм был «трендом», выполненным с известной долей безупречности.
Отличие «гламура» имажинистов от любого другого гламура — только в одном. Они умели торговать своей поэзией, как услугами стилистов, перчатками, шампунем — но впаривали при этом сложнейшие по образному ряду и безупречно организованные с точки зрения формы стихи.
То есть имажинисты ту часть своей публики, что просто «велась» на моду, — обманывали. Но это хороший обман, красивый.
Революционная поэзия началась не с рабочих роб и не с будёновки — она началась с дендизма: лакированные ботинки, трость, изящные рифмы и непрестанные разудалые и — стильные! — скандалы молодых поэтов.
А как Мариенгофа любили женщины — в том числе сочинительницы! Поэтесса Сусанна Мар первый сборник стихов называет «АБЭМ», зашифровав в названии книжки имя любимого поэта и обожаемого мужчины.
У них был роман, и Сусанна ради Мариенгофа рассталась со своим мужем — тоже поэтом Рюриком Роком.
так писала Мар, и в каждой строке её слышен по-женски преломлённый голос Мариенгофа.
После таких примеров можно спокойно умолкать.
МАРИЕНГОФ И ДРУГИЕ
Но мы продолжим.
Ему мучительно подражали молодые поэты — наследники имажинистов, которые как грибы росли в первые послереволюционные годы по многим городам Советской России.
Показателен в этом смысле сборник 1923 года «В кибитке вдохновенья» четырёх питерских поэтов: И. Афанасьева-Соловьёва, Семёна Полоцкого, Владимира Ричиотти и Григория Шмерельсона. Несмотря на то, что в центре имажинизма стояли как минимум Есенин, Шершеневич и Мариенгоф (на звание четвёртого мушкетёра поочерёдно претендовали, как было сказано выше, Ивнев, Кусиков и Грузинов), все четверо молодых и основных имажинистов Северной Пальмиры — натуральные эпигоны одного только Мариенгофа. Они, как ни удивительно, были зачарованы им куда больше, чем Есениным.
Вот Афанасьев-Соловьёв:
Здесь всё от Анатолия Борисовича. Чтобы уловить интонацию, процитируем, к примеру, такое стихотворение Мариенгофа (посвящённое Есенину):
Афанасьев-Соловьёв, правда, сочиняя свои белые, нерифмованные стихи, вовсе, кажется, не понимает, что Мариенгоф как раз рифмует изощрённо: это, чаще всего, ассонирование с ударением на разные слоги (в данном случае: «тополь — пыль», «стакане — кони»).
Вот Семён Полоцкий:
Это стихотворение составлено как минимум из нескольких текстов Мариенгофа:
стихотворения «Кувшины памяти» (обратите внимание на строчку: «Льдины его ладоней белое пламя сжимают лба» — идентичную ладоням Полоцкого, сжимающим парусник висков);
поэмы «Друзья» (описывающей необычайное свидание Есенина, Ивнева, Шершеневича и Мариенгофа: «Опять вино / И нескончаемая лента / Немеркнущих стихов») и выше процитированного посвящения Есенину: например, вторая его строфа:
У Полоцкого та же беда — он не обратил внимания на то, насколько остроумно распоряжается ассонансной рифмой Мариенгоф. Посему питерский подражатель уверенно едет по тому же маршруту на ладье белого стиха.
Следом в сборнике идёт Владимир Ричиотти, хотя бы приблизительно понявший принцип рифмовки Мариенгофа:
Прежде всего тут обращает на себя внимание фирменный приём Мариенгофа — неожиданные скобки. Сравните, например, с его поэмой «Разочарование»:
Но дело, конечно, не в скобках и даже не в заёмной интонации, а в том, что если у Полоцкого даже чайка прилетела от Мариенгофа, у Ричиотти — все ключевые слова не столько из русского языка, сколько из того же Мариенгофа: и колокола, и автомобили, и фонари (ну, вот пример навскидку из Анатолия Борисовича: «И снова полыхает перстень / На узком пальце фонаря» — механика создания образа с фонарём в центре ровно та же, что у Ричиотти). |