Изменить размер шрифта - +

Летели вздохи и щепки, капали слезы и пот, снежинки крутились вокруг. Несмотря на извечные разногласия по поводу деталей любого из происшествий, упоминаемых в деревенской летописи, в памяти всех жителей, даже младенцев, совершенно отчетливо запечатлелись мельчайшие подробности тех дней, той мести:

Дюжину полотенец сменил Рабинович, вытирая лицо и шею.

Восемь деревянных топорищ он поломал и поменял на новые.

Двадцать четыре литра воды он выпил и шесть чайников чая.

Каждые полчаса он высекал тучу искр, затачивая лезвие топора о крутящийся точильный камень.

Девять буханок хлеба с колбасой сьел он и ящик апельсинов.

Семнадцать раз он в бессилии падал на снег, шестнадцать раз вставал и снова бил.

Тридцать два зуба его были крепко стиснуты, десять пальцев судорожно сжаты, и беззвучные рыдания клубились на морозе, покуда не раздался оглушительный треск ломающегося ствола. Зрители шумно выдохнули, будто в зале деревенского клуба внезапно потушили свет, только громче и испуганнее. Затем послышались панические крики и топот убегающих ног, а вслед за ними грянул грохот смерти, который невозможно ни определить, ни сравнить с любым другим звуком, лишь описать то, чем он был: шум падения и гибели большого дерева, и кто слышал его — не забудет никогда: скрежет раскола, рев падения и жуткий удар оземь.

Пo-иному звучит человеческая смерть, но ведь и при жизни человек и дерево звучат по-разному… И уж совсем по-разному звучит тишина, которую оставляют они после своего ухода.

Молчание рухнувшего дерева покрыло все вокруг темным полотном тишины, мгновение спустя разорвавшимся на части от пронзительных порывов ветра, криков людей и животных. Со смертью моей матери в мир пришла другая тишина, светлая и пронзительная, — стоит, смотрит хрустальными глазами и не тает.

Она всегда со мной, поодаль от других звуков — не заглушает, но и не сливается с ними.

 

Глава 3

 

Эту песню я выучил еще до того, как мне стал понятен ее смысл. В ней рассказывается о матери, ощипывающей гусиные перья, чтобы сшить своему сыну пуховую перинку.

Многие матери, я думаю, пели своим сыновьям эту песню, изменялось лишь имя мальчика. Зейделе — речь идет обо мне. И это не прозвище, а имя, мое настоящее имя. «Зейде» на идиш означает «дедушка» — так я был назван матерью при рождении.

Я всегда хотел поменять его, но так этого и не сделал. Сначала смелости не хватало, потом — сил, и в конце концов мы смирились друг с другом и оставили эту затею.

Я был трехмесячным младенцем, когда мама пела мне эту песню и вышивала розовое покрывало, но все же мне чудится, будто я помню отчетливо те ночи. Зимы, проведенные в хлеву у Рабиновича, были холодны, поэтому еще с лета мама договорилась с нашим соседом по имени Элиэзер Папиш, разводящим гусей, и в обмен на ryсиный пух скроила не одну перинку и ему, и его домочадцам.

Элиэзер Папиш, кстати, звался у нас Папиш-Деревенский, чтобы не путать его с богатым братом, Папишем-Городским, державшим в Хайфе лавку рабочих инструментов и стройматериалов. Возможно, я еще упомяну его в своем повествовании.

 

Итак, меня зовут Зейде, Зейде Рабинович. Мою мать звали Юдит, а в деревне ее называли Юдит Рабиновича. Мамины руки всегда приятно пахли лимонными листьями, а вокруг головы был повязан синий платок. Она была туга на левое ухо и всегда сердилась, когда кто-то пытался обратиться к ней с этой стороны.

Имя моего отца неизвестно, хотя трое мужчин считают меня своим сыном.

От Моше Рабиновича я унаследовал хозяйство, хлев и русые волосы.

От Яакова Шейнфельда — добротный дом, посуду, опустевшие клетки канареек и покатые плечи.

От Глобермана, торговца скотом, именуемого попросту Сойхер, я унаследовал «книпале» с деньгами и огромные ступни.

Быстрый переход