|
Флип отдался на волю не так давно обретённой привычки к покорной пассивности в мягких руках. Правда, он с едва переносимой горечью всё пытался уловить тот незабываемый смолистый запах, ощутить щекой податливую мягкость плоти, зато теперь по крайней мере он мог без всяких помех жалобно стонать: «Вэнк, милая!.. Вэнк, милая!..»
Притихнув, она укачивала его с той же неторопливостью, с какой все женщины, соединив руки на груди и сдвинув колени, баюкают младенца. Она проклинала его за то, что он избалован чужими ласками и к тому же несчастен. Она желала ему потерять рассудок и в бреду безумия забыть некое женское имя. Про себя она заклинала его: «Ну что ты… Ты научишься меня понимать, ты меня узнаешь… Я тебе помогу…», и одновременно – убирала со лба Флипа тонкий, как трещинка в мраморе, волосок. Она испытывала новое изощрённое удовольствие от самого прикосновения к телу юноши, его веса, хотя ещё так недавно, хохоча, бегом носилась с ним по пляжу, изображая коня под лихим седоком. И теперь, когда, раскрыв глаза, Флип постарался перехватить её взгляд, без слов моля возвратить ему то, чего он ныне лишился, она свободной рукой с силой заколотила по песку, восклицая про себя: «Ах, зачем ты только появился на свет!» – подобно героине некой вечной жизненной драмы.
Всё это не мешало ей зорко посматривать в сторону дома и, как заправский моряк, определять время по солнцу: «Ба, уже больше десяти часов!»; она приметила, как между пляжем и домом, словно голубь, порхнуло белое платьице Лизетты, подумала: «Нельзя здесь оставаться более четверти часа, иначе нас станут искать. Надо бы хорошенько промыть глаза…» – и снова её душой и телом завладели любовь, ненависть, медленно затухающая ярость – убежища духа, столь же неудобные для обитания и своеобразные, как их пристанище под нависшей скалой…
– Поднимайся, – полушёпотом приказала она. Отяжелевший Флип застонал. Она догадалась, что сейчас он пользуется своим мимолетним недугом, чтобы избежать упрёков и расспросов. Её руки, только что по-матерински нежные, резко тряхнули приникшее к ней тёплое тело, и, выпав из её объятий, оно снова преобразилось в лживого парня, странного, плохо ей понятного, способного на предательство, к тому же сильно изменившегося и пообтесавшегося в чьих-то женских руках…
«Привязать бы его, как ту чёрную козу, на десятиметровую верёвку… Запереть в комнате, в моей комнате… Жить бы в стране, где не было бы других женщин, кроме меня… Или сделать, чтобы я была такая красивая, такая красивая… Хорошо бы ещё, чтобы он сильно заболел и я стала бы его выхаживать…» Всё, о чём она думала, легко читалось на её лице.
– Что ты собираешься делать? – спросил Флип. Она холодно вгляделась в черты, которые, скорее всего, в недалёком времени будут принадлежать заурядному смазливому брюнету, но теперь, на подходе семнадцатилетия, ещё хранят юношескую непосредственность. К её удивлению, никакого ужасного клейма не отпечаталось ни на нежном подбородке, ни на тонкой переносице, легко белевшей от гнева. «Но его тёмные глаза слишком ласковы, а белки у них такого бледно-голубого оттенка. Ах, я прямо вижу, как чужая женщина любовалась в них своим отражением…» Она покачала головой:
– Что я собираюсь делать? Готовиться к ужину. Да и тебе неплохо бы.
– И это всё?
Уже стоя на ногах, она одёрнула платье, стянутое эластичным шёлковым пояском, и быстро оглядела Флипа, их дом, море, которое засыпало, серея, и не желало окрашиваться в светлые краски заката.
– Всё… если ты сам что-нибудь не сделаешь.
– Что ты подразумеваешь под этим «что-нибудь»?
– Ну… уехать, отправиться к той даме… Решить наконец, что ты любишь именно её… Объявить об этом родителям…
Она объяснялась по-младенчески жёстко, продолжая машинально одёргивать платье, словно хотела раздавить груди. |