Изменить размер шрифта - +
 — Пораженный внезапностью этой идеи, он тут же ощущает прилив сил. — Я только что говорил с моим пражским коллегой, — он делает неопределенный жест в сторону чешского ученого, — который был восхищен моим предложением присвоить этой организации имя великого поэта-изгнанника прошлого века, которое символизировало бы вечную дружбу между обоими нашими народами. Мицкевич, Адам Мицкевич. Жизнь этого поэта является уроком, напоминающим нам, что все, что мы делаем, будь то поэзия или наука, это в конце концов бунт. — Благодаря этому слову он окончательно обретает великолепную форму. — Ибо человек — это вечный бунтарь. — Теперь Берк поистине прекрасен и сознает это. — Не так ли, мой друг? — Он оборачивается к чешскому ученому, которые незамедлительно появляется в кадре кинокамеры и кивает головой, словно хочет сказать «да». — Вы доказали это всею своей жизнью, своими жертвами, своими страданиями, да-да, согласитесь со мной: человек, достойный этого звания, постоянно бунтует, восстает против притеснения, а если таковое отсутствует… — тут он делает долгую паузу; только Понтевен мог сравниться с ним в искусстве использования столь долгих и многозначительных пауз; потом заканчивает на пониженных тонах: — то против самого человеческого удела, который мы не выбирали.

Бунт против человеческого удела, который мы не выбирали… Последняя фраза, венец всей импровизации, поражает его самого; что и говорить, фраза сама по себе великолепна; она внезапно уводит его от политических дрязг своего времени, позволяет соприкоснуться с величайшими умами своей сраны; такую фразу мог написать Камю, Мальро или Сартр.

Осчастливленная Иммакулата делает знак своему киношнику, и его камера перестает стрекотать.

В этот момент чешский ученый подходит к Берку и говорит ему:

— Все это прекрасно, в самом деле прекрасно, но позвольте вам сказать, что Мицкевич не был…

Успех у публики поверг Берка в состояние, близкое к опьянению: твердым, громким и насмешливым голосом он прерывает чешского ученого:

— Я знаю, дорогой мой собрат, знаю не хуже вас, что Мицкевич не был энтомологом. Да и, согласитесь, редко бывает, чтобы поэты занимались этой наукой. Но, несмотря на сей недостаток, они являются гордостью всего человечества, часть которого составляют энтомологи, в том числе, с вашего позволения, и мы сами.

Тут в холле прозвучал настоящий взрыв очистительного хохота, похожий на выхлоп давно скопившегося пара; как только энтомологи поняли, что этот чересчур переволновавшийся господин забыл прочесть свой доклад, они едва могли удержаться от смеха. Наглые речи Берка освободили их от угрызений совести, и теперь они ржали, не скрывая своего ликования.

Чешский ученый озадачен: куда же девалось уважение, которое эти столпы науки проявляли к нему еще пару минут назад? Как они могут смеяться, что они себе позволяют? Можно ли с такой легкостью перейти от обожания к презрению? (Можно, дорогой мой, еще как можно.) Неужели симпатия — такое хрупкое, такое неустойчивое чувство? (Ну конечно же, дорогой мой, конечно же.)

В этот момент Иммакулата подкатывает к Берку. Она говорит уверенным голосом, но язык у нее слегка заплетается, словно с похмелья:

— Берк, Берк, послушай, ты просто великолепен! Ты сумел на все наплевать. О, я просто обожаю твою иронию! Но заметь, что и мне самой от нее досталось. Ты помнишь наш лицей? Берк, послушай, а ты помнишь, как прозвал меня Иммакулатой? Ночной певуньей, которая мешает тебе спать? Тревожит твои сны? Не спорь, нам нужно вдвоем сварганить фильм, что-то вроде твоего портрета. Согласись, что только я имею на это право.

Смех, которым энтомологи вознаградили Берка за хорошую взбучку, данную им чешскому ученому, все еще звучит в его ушах и подстегивает его хмельное возбуждение; в подобные моменты чувство огромного самоудовлетворения достигает апогея и толкает его на дерзкие, хотя и чистосердечные поступки, которые потом нередко ужасают его самого.

Быстрый переход