Изменить размер шрифта - +
Страх накатывал на меня под завывание сирен. Боль хлестала мне в лицо. Почему никто ко мне не подходит? Они считают, что уже поздно?

— Проснитесь! — промычала я глухо, словно рот мне заткнули кляпом.

И наконец они откликнулись. Я услышала, что ко мне бегут. Ощутила чье-то дыхание и сильные руки. Теперь я лежала тихо. Но боль от этого только усилилась. И тогда я завыла. Кто-то взял мое запястье и сжал. Я почувствовала, как моя кровь каплет в чужую ладонь. Рядом раздался чей-то голос:

— Ничего страшного, все обойдется!

В лицо мне мел горячий песок.

 

Я тащился по жизни с энергией улитки — улитка Франсуа с тяжеленной раковиной на плечах. Сколько лет прошло — не помню, сбился со счета. У меня есть фотографии, на которых я стою, с улыбкой до ушей, среди своих двадцатилетних друзей, и все мы поднимаем бокалы за наше здоровье. Как кого звали, я уже позабыл и не помню, где все это было. Здоровье у меня уже давно не то.

Вечера я проводил в самых злачных кабаках, какие только можно себе представить, среди мужиков с блохами от собственных собак и баб, пытавшихся утопить в вине своих мертворожденных детей. Иногда кто-то со мной заговаривал. Поразительно, сколько народу чувствовало потребность поделиться со мной проблемами своего кишечника. Я слушал, кивал и повторял, что в конечном счете все дерьмо. Некоторые меня за это даже обнимали.

В дневные часы я работал в бассейне. Спасателем я бы себя не назвал — я считался «дежурным» или «ответственным за безопасность». Никакая другая профессия не позволила бы мне быть настолько пассивным. Мой начальник и коллеги мне не докучали. Они не задавали мне вопросов, удовлетворяясь моим незаметным присутствием. В знак благодарности я никогда не болел и не опаздывал, работал по вечерам и в выходные. С восьми до десяти я читал газеты. Затем время летело незаметно за чтением романов. Первые десять лет я посвятил французским экзистенциалистам, затем настал черед русских классиков. Иногда я рассеянно посматривал на пловцов, нарезавших бесконечные круги в химической голубизне бассейна.

Утром по вторникам над бортиками маячили старики. С наигранным весельем они собирали в складки свою старую кожу и ворошили старые обиды. Вечером по четвергам приходил клуб любителей плавания. В нем все хотели быть первыми. Моя медлительность была еще ничего по сравнению с их упорством. В остальные дни купались в основном дети. Однажды какой-то мальчишка изобразил кита. После этого я до конца дня не мог читать. Я сидел на корточках, обхватив промокшие от дождя и маминой крови колени, и понимал, что я с них больше так никогда и не поднялся.

Но даже с этим можно было жить. Я сам служил тому доказательством. Разумеется, порой мне приходила мысль броситься под поезд или полоснуть себя бритвой по венам. Но ведь жалко тех, кому придется потом собирать мои разрозненные члены или заново белить ванную! Существование на троне у кромки воды гарантировало мне право на медленную смерть.

Так я просидел семнадцать лет. До тех пор, пока один все-таки не утонул. И тогда меня уволили.

 

После бассейна мои ночи стали длиннее, а сон постепенно стал сходить на нет. Наконец будильник выпал из моей головы, и мне стало трудно отличать свет от тьмы. Затем и другие вещи стали сливаться, такие как громко — тихо, холодно — тепло, важно — не важно. Три долгих дня и три ночи причиной моей слепой ярости была плохо задергивающаяся штора. Когда я наконец сбросил ее на пол, я понял, что все это время ничего не ел. Даже о своем берлинском печенье забыл.

Поход за берлинским печеньем был моей последней попыткой соблюдать некоторое подобие утреннего ритуала. Я придавал этому большое значение, поскольку соблюдение утренних ритуалов говорит о том, что голова у тебя еще в порядке, к тому же моя пищеварительная система нуждалась хоть в какой-нибудь пище. Поэтому каждое утро я шел в булочную к своему седому кондитеру с бородкой клинышком.

Быстрый переход