|
А знать, хорошей, многострадальной души человек и книжку с хорошей надписью прислал». Вот гут и думай чего хочешь!
Ещё читаю книгу Черкасова «Записки охотника Восточной Сибири», случайно купленную в уценённых книгах. Бог мой. какой это кладезь языка, наблюдательности. душевности, а сам Черкасов — это ж образен кристально честного русского человека! На душе тепло делается, как такое и о таком читаешь!
Ничего письмо-то я Вам накатал! Дал стране угля! Целый вечер будете разбираться, потому как поболтать мне здесь не с кем — терпите!
Как приеду в Москву (всё надеюсь, что скоро позовут), так Вам и позвоню сразу, а может, когда и в деревушку к себе вызову, отдохнуть маленько от столицы. Вот бы мы уж поболтали под треск и шёлк дров в русской печке. Читали ль вы стихи Джемса Клиффорда в № 7 «Нашего современника» прошлый год? Я их очень полюбил. Все вот хожу по избе и твержу:
Мой дедушка Дик
был славный старик —
храню до сих пор его трубки
Был смел он и прям
и очень упрям,
и в спорах не шёл на уступки.
Мой дедушка Дик силён был как бык,
ругался, как шкипер на баке.
Был дока старик, мой дедушка Дик,
в работе, в попойке и в драке и т. д.
Особенно полюбилось мне его «Кафе»; а строчки эти совершенно неожиданные в конце: «И вертится планета, и летит к своей неотвратимой катастрофе» всякий раз берут за живое и ещё наводят на мысль о том, что наши поэты не умеют, а также не могут из-за «тик-так» позволить себе говорить так вот «вольно» обо всём, что питает людей и души. Это в тот миг, в тот час. когда планета «вертится и летит...» в самом деле куда-то к чертям на кулички. А может, мне из деревни так кажется? Может, в Москве она летит совсем по иному? По другим орбитам?
Если не приеду, напишите мне: куда и чего у вас там летит.
Вас обнимаю за душевные письма и особенно за строки о Твардовском Славно у меня на душе от них. поэтому и расписался так неудержимо.
Быковка
(А.М.Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Сегодня я последний день в деревне и поэтому могу себе позволить писать что угодно и делать тоже, что вздумается, ибо в юроде, там ни дела, ни работы, как говорится.
Пробыл я здесь 20 дней в этот раз и много ходил по лесу, пилил и колол дрова, рыбачил, а между тем докончил два рассказа (на 40 страниц и на 28 страниц) да ещё набросал черновик третьего. Мне остаётся только благодарить провидение, как говорят европейцы, за то, что оно подсунуло мне этот «дом творчества», где крестьянам жить худо, очень уж они отторгнуты от людей и мира, а мне лучше не надо. Ещё одно противоречие жизни!
Новостей я никаких не знаю, ни о Солженицыне, ни о других. Из Вашего письма и о Смирнове, и о Чаковском только узнал. Будем надеяться — всё, что ни свершается, к лучшему. Да, пока вроде, тьфу, тьфу, просветы какие-то в жизни начались. Боязно от того, что за всем этим последует. Так уж нас приучили с недоверием смотреть в завтра. И вины в этом нашей нет, а беда наша только.
В «Новый мир» меня пока не зовут. Может, ещё и забодает Твардовский меня. Но будем надеяться на лучший исход! Трудно мне будет приняться за повесть снова. Я совершенно от неё отвык, и новые замыслы толпой обступили меня и теребя! со всех сторон, даже во сне не оставляют в покое.
На очереди небольшая повесть о войне. А я писать о войне всякий раз боюсь. Боюсь перед памятью убитых друзей сделать что-нибудь недостойно, слукавить, а ещё памяти своей боюсь. Иной раз так и думаю, что сдохну, разворошив все и заглянув в нутро войны. Словом, всякий раз будто перед взаправдашним боем. Опою и так мало я написал о воине — увиливаю всё. Но эта повестишка одолевает [речь идёт о повести «Пастух и пастушка». |