Изменить размер шрифта - +
Просто не было необходимости.

А сейчас в его голосе впервые проклюнулись характерные нотки способного отдать п р и к а з. Лишь проклюнулись, как слабые всполохи дальней зарницы. Но им, еще не познавших боя, побед и потерь, этого оказалось достаточно.

Максимов почувствовал, что на него обращены взгляды всех. Он отсчитал три удара сердца. Ровных, тугих и сильных. И отчетливо, добавив в голос больше металла, повторил:

– За право жить надо платить жизнью. Другой цены нет.

Из темного угла послышался судорожный вдох, за которым неминуемо должен был последовать такой же заполошенный, растрепанный вопрос.

Максимов не дал тому, невидимому сейчас в колеблющемся свете свечей, но совершенно определенно самому слабому и заранее сломленному из всех, порушить то, что низримо возникало, обретало плоть и дух.

– Что тут не ясно? Сражайся – или умри.

Повисла такая тишина, что Максимов счел за благо ослабить хватку.

– Радует одно – полная определенность.

Они поняли по голосу, что он широко и беззаботно улыбается.

И ожили.

Так он стал для них Странником. Неизвестно кем, пришедшим из ниоткуда. С приходом которого жизнь необратимо меняется. Иллюзия покоя и воли сменяется жестокой свободой. Правом выбирать: быть или умереть.

 

 

 

В ванной было холодно до дрожи. Как всегда, первую подачу воды Максимов проспал. Чтобы не ждать следующей, в одиннадцать часов, он ставил на ночь ведро в ванну и открывал кран. Пусть лилось через край, для тех, кто организовал эту скотскую экономию, убыток небольшой, но к его пробуждению всегда была вода.

Морщась и постанывая, он облился по пояс, докрасна растерся полотенцем. Глянул на тусклую лампочку и решил не бриться. Больше всего по утрам его раздражала эта мерзкая, в белесых известковых разводах, еле переливающаяся тошнотворно-желтым светом, лампочка.

Жилище в лучшие времена принадлежало какому-то мелкому "новому русскому", учудившему личную перестройку на площади всех квартир на этаже. Как выглядело все в те "лучшие времена", сказать было уже невозможно. Уплотненные и подселенные разношерстные жильцы, очевидно, руководствуясь генной памятью, коллективными усилиями, усугубленными склоками и подлянками, уничтожили остатки "евростандарта" и воспроизвели интерьеры классической коммуналки двадцатых годов прошлого века.

Нравы завелись соответствующие. На трехста квадратных метров, поделенных на клетушки, полыхали зощенко-шекспировские страсти. Но дальше порога не выплескивались. Жильцы коммуналки, даже захлебываясь желочью и исходя праведным гневом, никогда не перегибали палку. Потому что к любому можно придраться, а уж в наши дни – и подавно, поэтому никто не хотел провоцировать соседа на крайности; еще не остыв от кухонной склоки, стукануть на обидчика оперу или старшему по дому мог любой, а документы в порядке были не у всех, пойдет писать губерния, и мириться придется уже в КПЗ.

Единственной благонадежной в квартире, если не во всем доме, заселенном злостными неплатильщиками, маргинальными личностями и откровенно криминальным элементом, считалась Мария Алексеевна, престарелая мать вертухая Бутырки в малом чине, да и та вторую неделю не вставала с постели.

У себя в комнате Максимов допил остатки вчерашнего чая и, подавив отвращение, с трудом прожевал кусок колбасы, ставшей за ночь серой и ослизлой. Колбаса теперь делилась на "гуманитарную" и "отечественную". Третьесортный по европейским стандартам, да еще явно "второй свежести", деликатес "гуманитраки" полагался по карточкам и то не всем. Оставленным без льгот или хронически безденежным предлагалось демонстрировать чудеса патриотизма – жрать "отечественную" и не помирать от отравления.

Максимов закурил сигарету и долго рылся в куче тряпок, выбирая носки; попадались почему-то все непарные, наконец, нашел нужные, правда, один оказался свежее.

Быстрый переход