Во-вторых, мое сознание было капитально блокировано, и если бы кто-то даже попытался его разблокировать, для этого меня пришлось бы превратить в настоящего мутанта. Разумеется, при условии, что я не являлся им с самого начала – а в этом я совсем не уверен.
И наконец, третье. У меня всегда под сверхкритическим допросом возникает защитная реакция – я начинаю бредить. Что ни говори, а нам, солдатам Штефана, всякие прессинга с пристрастием, пятые и даже шестые степени допросов особенно повредить не способны. Могут, правда, убить, но это уже не так обидно, как проиграть, но выжить.
В общем, как они надо мной ни измывались, как ни тратили высокооплачиваемого времени самых изысканных, на грани искусства, специалистов, но выяснили только мой генокод, мои физические кондиции, что их откровенно порадовало, потому что я превосходил большую часть специализированных мутантов, не говоря уж об обычных людях, и, предположительно, выяснили мое звание. Оно оказалось до смешного низким. На майора – то есть на меня – в Харькове, где генералов, фельдмаршалов и даже генералиссимусов было как собак, не кинулась бы самая завалящая шлюшка, если у нее еще оставались какие-то амбиции.
А потом все успокоилось, меня перестали мучить, оставили издевательства с соленой водой и позволили спать, причем по-настоящему, а не по четверть часа с последующим громовым подъемом. Спустя пару недель райской жизни и выздоровления ко мне допустили даже инспектора. Тот объявил, что статьи у меня будут, без сомнения, политические, а потому он имеет право от Красного Креста выдать мне специальный презент – микротелевизор. Я смеялся полчаса, когда он ушел, потому что в камере моей не было не то что розетки для подпитки аккумуляторов, но даже радиоволны не должны были сюда проникать, так старательно было выстроено это здание.
И каково же было мое удивление, когда, разобравшись с телеком, я вдруг понял, что он подпитывается светоэлементами, и весьма мощными, а волны в мою камеру все-таки проходили. Правда, всего лишь по одному каналу, но я теперь знал дату и год и даже мог определять время суток. Это было восхитительно, как первая любовь, как ужин в «Редиссон-Московия», как победа в войне над Уральской республикой или какими-нибудь другими державами из ближайшего соседства... Как свобода, наконец!
А еще через месячишко я начал учиться думать. Так уж действовала вся эта наркота, что после нее, как младенцу, приходилось заново вспоминать все, что полагается знать взрослому мужчине. И в этом я почти преуспел. Говорю «почти» потому, что наступило время суда. А я и не знал, что подобное в наши времена может случиться. Но вот случилось.
2
Чтобы поддержать церемонии, о которых я прежде только в книжках читал, мне выдали мое дело. Оно было пухленьким, но не очень. Разумеется, с электронным дублированием, так что даже если бы я, памятуя старую романтику, сожрал какую-нибудь особо ценную справку, мне бы ее совершенно идеально восстановили. Кажется, это именно так называется, – когда на тебя могут сотворить безмерное количество компрометирующих документов, и никто никогда не сумеет опровергнуть обвинение, полагая, что они недействительны или фальшивы.
Читая свое дело, я еще раз пришел к выводу, что словоблудие – душа юриспруденции. Там было очень много такого, о чем я и понятия не имел, но что, по мнению прокурора, было вызвано непосредственно мной, и за что я подлежал наказанию. То есть по всем божеским и человеческим законам меня незамедлительно следовало казнить. Без поблажек и оправдания.
Прочитав о якобы инициированных мной эпидемиях массового людоедства, об участии в опытах по клонированию особо выдающихся преступников для получения идеальных исполнителей, о массовых казнях социальных заложников, что изобрел, если не ошибаюсь, еще Ленин в начале XX века, я даже успокоился. |