Изменить размер шрифта - +

Разминая замлевшую шею, Александр Данилыч растерянно обернулся к Боровскому. Тот резко отвел ото лба руку, и Меншикову почему-то показалось, что воевода хотел сотворить крестное знамение – да не решился. Ну, чепуха, с чего вдруг креститься?

– Кто это? – спросил Меншиков, и лицо воеводы сделалось каким-то… не то сконфуженным, не то испуганным.

– Ну я же говорил вам, Александр Данилыч. Она, та самая… – Он запнулся, как бы не решаясь произнести имя, да в том и нужды не было: женщина назвалась сама.

– Сиверга.

И словно эхо вдали отозвалось:

– Сиверга… Сиверга… – хотя, казалось бы, откуда ему здесь взяться, эху?

 

2. Призрак на закате

 

– Эту, что ли, вогулы слушают за священника? – спросил Александр Данилыч у Боровского.

Тот чуть заметно кивнул.

– Ну, дела… – шумно выдохнул Меншиков. – И куда ты, господи, только смотришь?

В этих словах был он весь прежний: всемогущий, великий, отважный, не только с богом – с дьяволом бывший запанибрата, привыкший все их милости или козни обсуждать, словно человеческие достижения и просчеты, судить их, подсказывать, как действовать дальше.

– Хотя, с другой стороны, куды этим неразумным податься? – пожал он плечами. – Церковь надо строить. Будет церковь, будет приход – Синод пришлет сюда хорошего пастыря, миссионера, он их научит вере Христовой. Вот закончу дом – сам буду церковь строить!

Эти слова неожиданно, как бы даже без участия рассудка слетевшие с уст, до того ему понравились, что Меншиков возбужденно захохотал и снова вскричал:

– Ей-богу! Обет даю!

Все это время Боровский чувствовал себя явно не в своей тарелке: Сиверга пристально, испытующе разглядывала Меншикова с семьей, а они, в свою очередь, – ее, будто раскрашенную диковинную куклу. Она и впрямь стояла недвижимо, как статуя, однако при последних словах светлейшего разомкнула свои полные, тугие губы и изрекла:

– Кем родился – тем и умрешь. Судьба тебя не спрашивает.

Меншиков опешил. Сиверга угодила своей неожиданной репликой в самое сердце того, кто, в бытность свою Алексашкою, на Кукуе плотничал и столярничал, прежде чем привлек внимание Франца Лефорта своими песнями да потешками, скрывающими острый, как бритва, ум и ярую силу натуры. Оттого и рубил свой дом теперь Меншиков без натуги, с охотою и уменьем, что руки его за четыре десятка лет праздности не забыли прежнего навыка. Но ей, этой-то… откуда сие знать? Или уж воистину такова колдовка, что всю подноготную знает, сквозь землю видит на семь пядей, по пословице? А если и впрямь вылечит Машу? Да согласится ли та?

Он с болью обратил взор на понурую фигурку любимой дочери – и сердце его радостно встрепенулось, когда он увидел, что Маша смотрит на Сивергу без страха и отвращения, но с тревожным ожиданием.

О, как он знал, как любил это юное, детское выражение надежды, смягчавшее ее утонченные черты, словно бы возвращающее их обоих в мир ее детства, прежнюю жизнь согласия и доверия, пока редкостная красота дочери не стала для светлейшего неразменным рублем, на который он еще при жизни намерен был купить себе все богатства земные и в придачу царствие небесное! Все, как прежде, как прежде… Он вспомнил: царь Петр Алексеевич некогда подарил Машеньке музыкальную шкатулку. Откроешь крышку – звучит предивная сладостная мелодия, а с разных сторон шкатулочки устремляются друг к другу две фигурки – кавалера и дамы. Выделывая разные танцевальные па, они постепенно сближались… однако музыка заканчивалась прежде, чем фигурки сходились. Меншиков вспомнил: Маша этим всегда огорчалась до слез и даже сама напевала мелодию, пытаясь заставить кавалера и даму вновь устремиться друг к другу и однажды встретиться.

Быстрый переход