Изменить размер шрифта - +
Вчера я вскрывала гнойники и промывала раны, втирала в них сок белокрестника, по себе знаю, жгучий, едкий и с мерзким запахом, но Оден терпел. И только когда коснулась той решетки, которая на спине отпечаталась — ранки круглые, аккуратные, с белой каемочкой — дернулся.

Но позволил обработать.

А теперь снова в грязи… и еще я сверху.

— Боль разная, — он не позволил отстраниться. — Есть плохая. Есть хорошая.

Странная теория.

— Эта — хорошая. Ты есть. Я знаю, что живой. Плохо еще говорю. Буду лучше.

Не сомневаюсь, что будет. И раны затянутся, со временем, кроме тех, на спине. Они — я видела утром — по-прежнему сочились сукровицей. Но дело не в ранах, скорее в том, чем или кем они были нанесены. Я чувствовала метку, оставленную волей куда как сильнее моей. От этого клейма избавиться будет непросто. И Оден поспешил натянуть влажную еще рубашку, скрывая именно их. Вчера не особо переживал по поводу наготы, и ночью тоже, а утром вдруг застеснялся.

Смешной. И опасный, о чем забывать не следует.

— Лучше?

— Нет.

Не вижу особого смысла врать.

— Но пройдет, — я дотягиваюсь до выводка грибов. Несьедобные, с кружевными шляпками и тонкими ножками, которые уходят в землю, уже там разрастаясь нитями мицелия.

Не та сила, которую легко получить, но я попробую.

— Лет тебе? Много?

От горечи первой капли морщусь, дальше пойдет легче… и я хотя бы не буду беспомощна, если собаки вернутся.

— Восемнадцать. Больше.

Грибница оплетает руку, и есть в ее прикосновении что-то противоестественное, неживое.

— Восемнадцать — мало.

Как для кого, для меня — вполне достаточно.

— Но хорошо. Грозы не страшно.

Откуда такая осведомленность? И что еще он знает?

— Граница, — Оден верно истолковал мое молчание. — Жил долго. Видел. Знаю. Грозы опасно. Для молодых, которые альвы.

Возраст не так уж и важен, но разубеждать не буду, тем более, что еще осенью я не слышала зова. И вполне может статься, что не услышу… надеюсь, что никогда не услышу.

Но разговор оборвался. Я сидела, вытягивая из грибницы капля за каплей черную силу, но озноб не прекращался. И тошнота подступила к горлу, знакомый симптом, который пройдет, если перетерпеть.

— А тебе сколько лет?

Я тоже устала молчать. Наверное, в город вышла именно по этой причине — желая убедиться, что не совсем еще одичала, помню человеческую речь.

— Год какой? — уточнил Оден.

— Пять тысяч семьсот шестьдесят третий от прорастания Лозы… а если по-вашему, от руды, то пять тысяч семьсот шестьдесят второй. Весна. Последний месяц.

Мы называем их по-разному. И даже количество дней порой не сходится, но это ли причина, чтобы убивать?

— Тридцать и шесть. Тридцать шесть, — Оден лег на бок, сунув под голову сумку. Кажется, ничего хрупкого внутри не лежало… разве что недокопченный ворон и половина зайца.

Вчера был вкусный ужин. Похлебка из молодой сныти и крапивы на мясе, и вареная зайчатина десертом…

А грибница беззвучно осыпалась прахом, и стало чуть легче. Еще немного полежу и к воде выберусь, у воды мне отойти будет легче.

Меня укрыли плащом и отстраниться не позволили.

— Четыре года, — Оден произнес это каким-то глухим, севшим голосом. — Четыре года и пять месяцев… Гримхольд.

Сколько?

Четыре с половиной года под Холмами? Он ошибся. Или я ошиблась, неправильную дату назвала. Но Гримхольд… Первый удар, тогда еще не войны, но пограничного конфликта.

Вырезанная деревенька.

Десяток молодых псов, которые в азарте охоты позабыли, на кого следует охотиться.

Быстрый переход