Павел Амнуэль. Невиновен!
Одно могу сказать твердо: я невиновен!
Невиновен в том, что в Антарктиде холодно, а на экваторе жарко. Не виноват, что рыба дохнет в реках. Не моя вина, что инквизиторы сожгли Джордано Бруно. И атомное оружие — тоже не моих рук дело.
Газеты печатают карикатуры. На одной из них я лечу куда-то в ступе, а за моей спиной чего только не творится: взрывы звезд, ураганы, войны… Полотно, достойное Босха. Впрочем, газетчики ничего не понимают в науке. А коллеги-ученые? Ведь каждый из них за хорошую идею готов продать душу дьяволу. Остроумный эксперимент, опровергающий второстепенную деталь старого закона, расценивается в докторскую степень. А меня, ответившего сразу на множество загадок природы, — под суд…
Я стал козлом отпущения, потому что удивительно вовремя провел свой опыт. Удивительно вовремя. Лет на триста раньше, чем люди доросли до его понимания.
Во мне нет ничего демонического. В Гарварде, где я учился, говорили, что я «везунчик». Теоретическая физика входила в меня, как шило в вату. Лишь немногие знали, чего мне это стоило. Я не спал. Точнее, половина моего сознания бодрствовала круглые сутки, а вторая половина дремала, она-то и занималась научными изысканиями. Лучшие идеи приходят во сне — это я усвоил еще в колледже. Твердо уверовав в силу интуиции, я придумал себе особый режим тренировок и через пару лет научил половину своего мозга постоянно находиться в сонном состоянии. Нормальный ученый спит восемь часов, а то и меньше. Лучшая половина моего «я» спала круглые сутки — стоит ли удивляться, что нетривиальные идеи посещали меня втрое чаще, чем моих коллег?
Я стал хронодинамиком. Это была совсем молодая наука, самая странная и неразработанная. Никто ее толком не понимал, включая создателей — Рагозина и Леннера. Машины времени находились под строгим контролем правительств, которые, впрочем, тоже не представляли, зачем изучать прошлое, если его нельзя изменить? «Прошлое может влиять на экспериментатора, но не наоборот» — так гласит знаменитый запрет Рагозина-Леннера. Поэтому я и занялся теорией проникновения — если бы мои исследования удались, стало бы возможным не только увидеть прошлое, но и воздействовать на него.
Теперь, сидя под домашним арестом, я начал догадываться, что не только пиетет перед именами корифеев мешал моим коллегам работать над теорией проникновения. Страх — вот что многих удерживало. Страх, что, если все удастся, найдется маньяк, который станет лихо перекраивать историю. Это при существующих проверках и контроле! Даже сейчас, когда машины времени больше напоминают телекамеры, водитель обвешан датчиками больше, чем космонавт. Контролируются все движения. Да он и мизинцем не может пошевелить вне программы…
В общем, я был доволен: делал, что нравилось, и никто не мешал. Правда, никто моих работ и не знал — публиковался я редко. Понимала меня лишь моя жена Инее.
Не знаю, стоит ли говорить об этом на суде в моем заключительном слове, но если бы не Инее… Она испанка, горячая кровь. На нас все оборачивались, когда мы шли по университетскому городку. «Везунчик», — слышал я. Со стороны могло показаться, что мы воркуем, как два голубка. На самом деле я говорил о теории проникновения, только это и занимало меня (ту половину моего мозга, которая спала).
Что она во мне нашла? Характер у меня, можно сказать, рыбий. Темперамента у Инее хватило на двоих — именно она добилась, чтобы мне дали лабораторию. Ей недоставало мировой славы — так я это сейчас понимаю.
У меня было сорок сотрудников и одна теория. Да еще возможность доступа к машинам времени, в плане экспериментов я был обязан проверять собственные выкладки. Час работы на машинах времени стоил уйму денег, особенно если забираться глубоко в прошлое. А от моих работ скорого результата не ждали, так что давали только полчаса в неделю. |