«Это Хенаро, мой товарищ, мой брат. Несколько недель назад он потерял свою супругу и чувствует себя совсем одиноким. А мы ему докажем, что там, где есть подлинное братство свободных людей, он не будет чувствовать себя одиноким. Он разделит с нами вино, хлеб и тепло нашего очага», говорят, что так сказал мой дед, приглашая дона Хенаро за наш обеденный стол. «А я желаю всем здоровья и полной анархии», именно так, говорят, ответил дон Хенаро, и посему, когда я появился на свет четыре месяца спустя, у меня было сразу два деда: один — испанский, а другой — чилийский.
По содержанию его чемодана, где было совсем мало вещей и множество бумаг, в которых он часто и не спеша что-то вычитывал, мои родители поняли, что он, как и мой дед, был врагом всех правительств и объездил весь мир, прежде чем стать неукротимым и отвергающим само понятие времени анархистом в законопослушном чилийском обществе.
Я мало знал о нем, потому что он умер, когда мне было двенадцать лет; в последние годы он часто и надолго погружался в молчание, что в семье воспринимали как проявление глубокой депрессии, вполне объяснимой для авантюриста преклонных лет, или приступов старческого маразма, которые, однако, не были опасными для окружающих.
Мои воспоминания о нем отрывочны, но зато в памяти четко запечатлелись слова, которые я слышал много раз, когда он с края пропасти своего молчания подзывал меня к себе: «Поди-ка сюда, я хочу поговорить о Пилар Солорсано…», но за этим больше ничего не следовало.
Дон Хенаро прожил до девяноста двух лет, и его постоянное желание говорить о некой Пилар Солорсано воспринималось как бред очень старого человека, безутешного вдовца, который временами путал героев из романов Самакойса с реальными людьми. После смерти моего деда, его настоящего друга и товарища, дону Хенаро стукнуло в голову удрать из-под присмотра домашних, и спустя несколько часов он вернулся домой под конвоем двух карабинеров. «Этот сеньор пришел во Дворец Ла Монеда и там осыпал проклятьями какого-то Ларго Кабальеро. Просим, чтобы это не повторялось, в противном случае мы будем вынуждены его арестовать». Дон Хенаро слушал упреки моих домашних, низко опустив голову и отпивая по глоточку анисовой настойки, но вместо ожидаемых слов извинения он изрек свою аксиому морали: «Любая власть разлагает личность».
Вопреки указаниям врачей, он раскуривал дешевые сигары, подтаскивал свое соломенное кресло к грядке с лекарственными травами, которую он возделывал и которую называл своей дачей — «кармен», садился в метре от нее и оттуда призывал меня к себе одной и той же незаконченной фразой: «Поди-ка сюда, я хочу поговорить с тобой о Пилар Солорсано, она…»
Это имя превратилось у нас в имя нарицательное, в какую-то постоянную забаву, в нечто, не имеющее определенного смысла. Если мой отец или кто-то из моих родных дядьев слишком прихорашивался перед уходом, его спрашивали: «У тебя что, свидание с Пилар Солорсано?» Или если кто-то пребывал в глубокой задумчивости, его тотчас подкалывали: «Ну ладно, хватит думать о Пилар Солорсано».
Был ли счастливым дон Хенаро? От моих родителей и моих родных дядей и теток я слыхал, что он был незадачливым изобретателем машин. Когда дон Хенаро завершал работу по созданию какой-нибудь из них, выяснялось, что она уже изобретена или нельзя найти применение для нее. Посему он в начале века отправился на Филиппины, а потом в страны Центральной Америки в поисках тех мест, где его машины оценят по заслугам. Однажды он вернулся в Испанию. Там он познакомился со своей будущей женой, каталонкой, которую я видел только на фотографиях, где оба они стоят рядом с другими милисианос из КНТ. Детей у них не было, и трагический исход гражданской войны привел их в порт Тромплю, близ Бордо. В 1939 году оба они решили подняться на борт «Виннепега» вместе с двумя тысячами поверженных республиканцев, и последнее, что они видели в Европе, был силуэт Пабло Неруды, прощально махавшего им с причала…
— Не сокрушайся. |