— Ты с ним не видишься? — спросил С.
— Нет, — сказал Томаш.
Это была правда: с тех пор как Томаш покинул клинику, он ни разу не виделся с главным врачом, несмотря на то что когда-то они тесно сотрудничали и даже склонны были считать себя друзьями. И как бы Томаш ни старался произнести свое «нет», оно заключало в себе нечто печальное, и он почувствовал, что С. сердится, что задал ему этот вопрос, ибо сам С., подобно главному врачу, ни разу не поинтересовался, как Томаш живет и не нуждается ли в чем.
Разговор между двумя бывшими коллегами явно не клеился, хотя оба и сожалели об этом, а Томаш — в особенности. Он не таил обиды на своих коллег за то, что они забыли о нем. И сейчас охотно объяснил бы это молодому человеку. Если бы он мог сказать ему:
«Не смущайся! Все в полном порядке, и вполне нормально, что наши пути разошлись! Не переживай зря! Я рад тебя видеть!», но он и это боялся сказать, ибо все, что говорил до сих пор, звучало иначе, чем хотелось ему, и даже в этой искренней фразе коллега мог бы заподозрить агрессивную иронию.
— Не сердись, — сказал наконец С., — ужасно спешу, — и он протянул Томашу руку. — Позвоню тебе.
В ту пору когда коллеги смотрели на него свысока за его предполагаемую трусость, все улыбались ему. Сейчас, когда они уже не могут презирать его, когда вынуждены даже уважать его, они избегают встречи с ним.
Впрочем, и бывшие пациенты уже больше не приглашали к себе Томаша и не угощали его шампанским. Положение деклассированных интеллектуалов перестало быть исключительным; оно стало чем-то постоянным и неприятным на взгляд.
Он пришел домой, лег и уснул раньше обычного. Но примерно час спустя проснулся от боли в желудке. Это был его старый недуг, который всегда давал о себе знать в минуты депрессии. Он отворил аптечку и чертыхнулся. Никаких лекарств там не было. Он напрочь забыл запастись ими. Он попытался подавить приступ волевым усилием, и ему даже удалось это, однако снова уснуть уже не мог. Когда Тереза в половине второго ночи вернулась домой, ему захотелось потолковать с ней. Он стал рассказывать о похоронах и о том, как редактор отказался говорить с ним; рассказал и о встрече с коллегой С.
— Прага стала омерзительна, — сказала Тереза.
— Да, стала, — сказал Томаш.
Чуть погодя Тереза тихо сказала:
— Самое лучшее было бы уехать отсюда.
— Наверное, — сказал Томаш, — но некуда ехать. Он сидел на кровати в пижаме, она подсела к нему и обняла сбоку за плечи.
Она сказала:
— В деревню.
— В деревню? — удивился он.
— Там мы были бы одни. Там ты не встречался бы ни с редактором, ни со своими бывшими коллегами. Там другие люди и там природа, которая осталась такой же, какой была всегда.
Томаш снова почувствовал слабые боли в желудке; он вдруг ощутил себя старым, и ему стало казаться, что он уже ни о чем не мечтает, кроме покоя и тишины.
— Может, ты и права, — сказал он с трудом; боли не давали ему свободно дышать.
Тереза продолжала:
— У нас был бы там домик и маленький сад. По крайней мере, Каренину было бы где вволю побегать.
— Пожалуй, — сказал Томаш.
Он представил себе, что будет, если они и впрямь уедут из Праги. В деревне трудно будет каждую неделю находить другую женщину. И его эротическим авантюрам там наверняка придет конец.
— В деревне, правда, ты скучал бы со мной, — сказала Тереза, словно читая его мысли.
Боли снова усилились. Он не мог говорить. Ему подумалось, что его погоня за женщинами тоже своего рода «Es muss sein!», императив, который порабощал его. |