Изменить размер шрифта - +

А человек – разве это еще не больше, не таинственней леса? Так идите же к человеку тоже не за чем-нибудь, а к нему самому.

Быт – затертое понятие, надо его освежить, раскрыв его содержание как культуру личных отношений.

1922 год. О, не мысль мне дорога, нет! Мне дорога стала после многих страданий частица меня самого, тот остаток жизни: десяток, сотня, а может быть, тысяча и не одна грядущих дней, и ночей, и времен года. Я дорожу ими и вижу в них все: и дух, и материю, и народ, и литературу, и своих ребят, – все, точно так же, как в дни голода видел все – в куске черного хлеба.

Я обыватель! Я бытую и понимаю свое бытие как культуру личных отношений к людям и вещам. Непременно к вещам, потому что человек, считающий грехом сорить на полу и топтать ногами частицы солнечной энергии, заключенной в крошках хлеба, несомненно, и к людям относится лучше, чем сорящий на пол, небрежный…

Не может быть отсутствия поэзии там, где люди соединяются в добре, и что, значит, надо попробовать сделать в поэтическом плане какое-нибудь такое хозяйственное соединение. Если же не соединится, то в опыте раскроется, почему не выходит.

Поэтическое чувство исключительно редко выражается в слове. Поэтом можно быть в разных делах. Встречаются нередко люди: он был поэтом в своем деле и не знал этого, но лишь после, когда расстался с любимым делом, вспоминает о нем, как поэт. Так что можно жить поэзией, не сочиняя стихов и рассказов.

Русские цари были заняты завоеваниями, расширением границ русской земли. Им некогда было думать о самом человеке. Русская литература взяла на себя это дело: напоминать о человеке. И через это стала великой литературой.

Человека встречаешь и спрашиваешь себя, на кого он похож. И только уверившись, что существенное в этом человеке не его подобие с другими, а отличие от всех, начинаешь с интересом узнавать его и понимать в своеобразии. При чем же тут «тип»?

Типы у Гоголя – это издевательство величайшего личника над самым существом типа: человек, становящийся типом, тем самым становится мертвой душой. А у Достоевского типичны только второстепенные фигуры, все главные роли никем неповторимы.

В толпе на метро мелькнуло лицо, совершенно знакомое в деталях: губы, борода, щеки, нос, глаза – все это я видел и знал хорошо, но в целом сложенное из столь знакомых частей лицо оказалось лицом незнакомого человека. «Да как же так!» – говорил я себе, всматриваясь больше, больше, уверяясь в том, что как ни знакомо было лицо, но для знакомства чего-то не хватало. Вот это нехватающее в типах людей «что-то» и определяет самую душу человека или его личность. А в «типе» души нет.

Для автора нет типов, есть только личности, из которых читатели должны сделать типы. Так, Дон-Кихот начинался у Сервантеса какой-нибудь конкретной личностью.

Что, если сказать так характер, например Дон-Кихот, как единственное, неповторимое существо создает автор, в этом случае Сервантес. А тип Дон-Кихота делает читатель. От этого единственного характера пошли донкихоты, как дети автора и читателя.

Общество держится типами и движется характерами.

Типы оседают, а характеры выдвигаются.

 

До последней крайности надо беречься пользоваться философическими понятиями и держаться языка, которым мы перешептываемся обо всем с близким другом, понимая всегда, что этим языком мы можем сказать больше, чем тысячи лет пробовали сказать что-то философы и не сказали.

В жизни, кроме меня, действует другой человек, и путь к этому другу и есть наш жизненный путь.

Читал эпилог «Войны и мира» и вспоминал, что после чтения всякой философии остается некоторое смущение. Потихоньку от философа спрашиваешь себя: не в том ли цель философии, чтобы простую, ясную мысль, действующую полезно в голове каждого умного человека, вытащить, как пружинку из часов, и показать в бесполезном состоянии? Это можно видеть по «Войне и миру».

Быстрый переход