|
Но ничего не было слышно из-за тарахтенья тележки по сухой дороге. Очарованный этой силой земли, я забыл о делах травосеяния и, только чтоб послушать гул жизни в цветах, попросил товарища остановить лошадь.
Сколько времени мы стояли, сколько я был там с синими птицами, не могу сказать. Полетав душой вместе с пчелами, я обратился к агроному, чтобы он тронул лошадь, и тут только заметил, что этот тучный человек с круглым заветренным простонародным лицом наблюдал меня и разглядывал с удивлением.
– Зачем мы остановились? – спросил он.
– Да вот, – ответил я, – пчел мне захотелось послушать.
Агроном тронул лошадь. Теперь я, в свою очередь, вгляделся в него сбоку и что-то заметил. Еще раз глянул на него, еще – и понял, что этот до крайности практичный человек тоже о чем-то задумался, поняв через посредство, быть может, меня роскошную силу цветов этой фацелии.
Его молчанье мне становилось неловким. Я спросил его о чем-то незначительном, лишь бы не молчать, но он на вопрос мой не обратил ни малейшего внимания. Похоже было, что мое какое-то неделовое отношение к природе, быть может, просто даже молодость моя, почти юность, вызвали в нем свое собственное время, когда каждый почти бывает поэтом.
Чтобы окончательно вернуть этого тучного красного человека с широким затылком к действительной жизни, я поставил ему по тому времени очень серьезный практический вопрос.
– По-моему, – сказал я, – без поддержки кооперации наша пропаганда травосеяния – пустая болтовня
– А была ли у вас, – спросил он, – когда-нибудь своя Фацелия?
– Как так? – изумился я.
– Ну да, – повторил он, – была ли она?
Я понял и ответил, как подобает мужчине, что, конечно, была, что как же иначе…
– И приходила? – продолжал он свой допрос.
– Да, приходила…
– Куда же делась-то?
Мне стало больно. Я ничего не сказал, но только слегка руками развел: в смысле: нет ее, исчезла. Потом, подумав, сказал о фацелии.
– Как будто ночевали синие птицы и оставили свои синие перья.
Он помолчал, глубоко вгляделся в меня и заключил по-своему:
– Ну, значит, больше она уже не придет. И, оглядев синее поле фацелии, сказал:
– От синей птицы это лежат только синие перышки.
Мне показалось, будто он силился, силился и, наконец, завалил над моей могилой плиту: я ждал до сих пор, а тут как будто навсегда кончилось, и она никогда не придет
Сам же он вдруг зарыдал. Тогда для меня его широкий затылок, его плутоватые, залитые жиром глазки, его мясистый подбородок исчезли, и стало жаль человека, всего человека в его вспышках жизненной силы. Я хотел сказать ему что-то хорошее, взял вожжи в свои руки, подъехал к воде; намочил платок, освежил его. Вскоре он оправился, вытер глаза, взял вожжи опять в свои руки, и мы поехали по-прежнему.
Через некоторое время я решился опять высказать, как мне казалось тогда, вполне самостоятельную мысль о травосеянии, что без поддержки кооперации мы никогда не убедим крестьян ввести в севооборот клевер.
– А ночки-то были? – спросил он, не обращая никакого внимания на мои деловые слова.
– Конечно, были, – ответил я, как настоящий мужчина. Он опять задумался и – такой мучитель! – опять спросил:
– Что же, одна только ночка была?
Мне надоело, я чуть-чуть рассердился, овладел собой и на вопрос, одна или две, ответил словами Пушкина. «Вся жизнь – одна ли, две ли ночи».
На иных березах, обращенных к солнцу, появились сережки золотые, чудесные, нерукотворные. На других только наклюнулись почки, на третьих раскрылись и уселись, как удивленные всему на свете, маленькие зеленые птички. |