Изменить размер шрифта - +

Пришли мы в сушилку, где шмотки вальщиков сушили. Маленькая такая темная будка; печь под сеткой и крюки, на которые мотки вешают. А сушила был такой дед Славка. Я раньше и не видел его на зоне. Знал, что есть такой сушила. Он так и тырился в этой сушилке, и тихий был старик. А тут пришли, и он навстречу тигром, глаза яростные. «Ну где, говорит, эта паскуда?» Мне и ни к чему раньше-то было — старик на зоне за полчеловека идет, а у него вон какая ненависть старая.

Тут и Тарзан пришел, всю сушилку сразу занял. Лампочка тусклая — своих рук не видишь, а он ворочается, бугаина, сопит. Ей-богу, плечом печку заденет и порушит. Ох, и страшна машина, но рожа испуганная. Ну стал Костя его успокаивать: не пускай, дескать, пузыри, я за все отвечаю. Потом покурили вместе, Костя и говорит:

— Ну, гасите свет. А я пойду, старшего блатного стакан водочки приглашу выпить с фраерами, за уважение, — усмехнулся так криво и ушел.

Погасили мы лампу и сидим, молчим. И муторно мне стало, так бы и сосмыгнул подальше. Тихо, вся сушилка шмотьем потным воняет, дымом. Я еще подумал, как это дед живет здесь? Я бы дня не выдержал, задохся.

Ну, слышу, идут. Пластины скрипят на подходе.

Открылась дверь и входит Костя, а Самовар — позади, сгорбился. Костя у двери тормознулся, пропустил его и сразу — за глотку, пригнул, голову под мышку зажал. Этот змей и пикнуть не успел. Я к двери подвалил на всякий случай, а дед ножом ему штаны располосовал. Ну, а Тарзан свое дело туго знал. Самовар только задергался. Потом Костя его отпустил, а мы снова в темноте затырились. А Костя ему говорит:

— Что, шакал, похмелился? На, закуси. — И как двинет ему в нюх, так Самовара и вынесло из сушилки. Мне из темноты хорошо видать было, как он кувыркнулся, а портки разрезанные в ногах запутались.

Костя вышел из сушилки и подался. Самовар так и не встал, пополз на карачках. Ну, мы втихаря разбежались с Тарзаном. Я сразу — в барак к Феде, думал, Костя там. Прибегаю, а он сидит на нарах у Феди, зубоскалит с мужиками, как ничего и не бывало. А меня колотун колотит.

Мужиков в бараке много, день-то хмурый, на пятачок никого не волокет. И блатные все тут, сидят кучкой в своем краю. Ну мне еще хуже, чем в сушилке, стало.

И тут Самовар заваливается, рожа разбита, глаз не видит, щека в грязи, штаны двумя руками держит. И с порога он сразу завыл шакалом: «Воры, меня изнасиловали».

И сразу весь базар затих. А Костя в проход вышел, поглядел на Самовара и как засмеется. Все молчат, а он заливается. Потом сел на скамейку у печи и лицо закрыл. А Самовар заплакал.

— Воры, это он меня… Зазвал в сушилку похмелиться, — плачет Самовар, и натурально так плачет, стерва, как пацан.

Костя голову поднял и говорит:

— Вот я тебя и похмелил, долго помнить будешь.

Тут воры повскакали — и к печи. Костя схватил скамейку, как двинет — их сразу человека три упало. И тут Федя крикнул:

— Мужики! Бей их, гадов! Кончилась ихняя власть!

И пошло гулять. Кто с доской от нар, кто с поленом. Много зла у работяг накопилось. Видел я, как два старика изловили Цыгана за руки за ноги, как хряпнули об печку горбом, так он даже не охнул. Словом, побоище то еще вышло. Кто успел из этих гадов спастись, те в запретку выскочили, а остальных работяги волоком тащили до вахты и, как дрова, навалили штабелем. И ничего, никого не судили. Нечем крыть было. Все-таки начальство понимало, что к чему.

И стала наша командировка мужицкой. Никаких блатных — равенство и братство. Вот оттуда я и освободился, добил тот срок…

Да, дерзкий был мужик. Мы еще много лесу с ним повалили и много я от него поднахватался… А жизнь отдал за так. Слабинка душу доняла.

Уже после этого шумка с блатными полгода прошло, и засвистела по командировке параша, что какая-то комиссия работает, актирует будто тебецешников, калек всяких на волю выгоняет…

Да… Ну и не знаю, то ли врачиха ему какой бяки дала, то ли сам раздобыл и принял.

Быстрый переход