— Не прикидывайся, что не понимаешь, о чем я говорю. Когда я познакомился с тобой в Портленде шесть лет назад, ты был просто бледный, запуганный, забитый слизняк.
— Слизняк?
— Это так, и ты сам это знаешь. Нет, башка у тебя варила, ты был талантлив, но все равно — слизняк. И знаешь почему? Я скажу тебе. У тебя были способности и неплохие мозги, но ты боялся их задействовать. Ты боялся соревнования, неудачи, боялся успеха, вообще — боялся жизни. Ты был готов корпеть в одиночку, тихо-мирно, никем не замеченный. Одевался кое-как, говорил невнятно, боясь привлечь к себе внимание. Ты искал пристанища в ученом мире, потому что там меньше духа соревнования. Клянусь, ты был застенчивым кроликом, забившимся в норку и свернувшимся там калачиком.
— В самом деле? Если я был настолько мерзок, какого черта ты вдруг снизошел до дружбы со мной?
— Потому, мой тупоголовый олух, что я тебя раскусил. Я разглядел за твоей застенчивостью, за маской апатии и скуки нечто необыкновенное, какую-то изюминку. И это мог сделать только я, как теперь тебе известно. Потому что я вижу то, чего другие не видят. Потому что это дано лишь настоящему художнику: видеть то, чего большинство людей не замечают.
— И ты посчитал меня за кролика?
— Но ведь это было на самом деле так! Вспомни, как долго ты, например, собирался с духом, чтобы признаться, что пробуешь писать. Три месяца!
— Верно, в то время я действительно только пробовал!
— Но ведь у тебя все ящики письменного стола были забиты рассказами! Более ста рассказов, и ни один из них ты никуда не предлагал! И не только потому, что ты боялся отказа. Ты боялся еще и признания. Боялся успеха! Сколько времени пришлось мне вдалбливать в твою башку, что нужно послать парочку рассказов куда-нибудь на пробу?
— Я не помню.
— Зато я прекрасно помню: полгода! Битых шесть месяцев я обхаживал и умолял тебя, требовал и чуть не пинками гнал на почту, чтобы ты отправил в редакцию рассказик. Терпения мне не занимать, но и у меня не раз опускались руки, пока я не вытащил тебя за уши из твоей кроличьей норы.
Тут Паркер прервал свой страстный монолог, чтобы с еще большей страстью, граничащей с неприличием, наброситься на кукурузные хлопья. Запив их остатками содержимого своего бокала, он продолжал:
— И даже когда твои рассказы начали раскупать, ты хотел на этом остановиться. Мне постоянно приходилось тебя подталкивать. А когда я уехал из Орегона и ты вновь остался один, без присмотра, тебя хватило всего на несколько месяцев. А потом ты снова спрятался в свою нору.
Доминик не спорил, потому что художник говорил правду. Вернувшись домой в Лагуна-Бич, Паркер продолжал посылать ему ободряющие письма, часто звонил по телефону, но, видимо, на большом расстоянии все его подбадривания не оказывали на Доминика должного воздействия: тот убедил себя, что писатель из него никудышный и что хватит его не более чем на год, перестал сотрудничать с издателями и быстренько придумал для себя новое убежище вместо норы, из которой Паркер помог ему выкарабкаться. Продолжая по привычке писать рассказы, он прятал их в самый дальний ящик своего письменного стола, даже не помышляя предложить их для публикации.
Паркер подбивал его написать роман, но Доминик вбил себе в голову, что на большое произведение у него нет ни таланта, ни усердия, ни силы воли. Он вновь начал жить замкнуто, говорить тихим голосом, движения его обрели прежнюю вкрадчивость.
— Но позапрошлым летом все резко переменилось, — сказал Паркер. — Ты вдруг стал рисковать и добился-таки успеха. Как это произошло? Ты никогда мне об этом не говорил. Так что же с тобой все-таки стряслось?
Доминик нахмурился, задумавшись над этим вопросом.
— Я и сам не знаю, — наконец не очень уверенно произнес он. |