Хрипло, взахлеб залаяла собака.
Была суббота, банный день. От избы доносился шум, гомон. Видно, там уплетали картофельную бабку, запивая холодным молоком, сметаной, а может, чем-нибудь и покрепче.
Она тихо ждала, опустив голову и зажмурив глаза, так же тихо, как шла сюда, к этой усадьбе, по полям и лугам.
Истошно вопили гуси, все злей и злей надсаживался пес — должен ведь выйти хоть кто-нибудь! Хорошо бы он сам вышел. Боже милостивый, пусть уж он сам, Антанас… Святая Дева Мария, матерь милосердная… Только бы он, а не кто другой.
— Эй, там? Кто собак дразнит?
Он! Сам вышел, Антанас.
— Я…
Подняла голову, и он увидел.
Оба стояли молча.
Стояли долго.
Антанас дернул плечом, и она подумала, что сейчас он повернется, уйдет в избу и никогда больше не выйдет оттуда, сколько ни стой здесь потом, сколько ни дразни собак, птицу.
— Антанас!
Он подошел. Постоял у забора, затем отпер калитку, вышел.
Высокий, плечистый, свежий после бани, грудь нараспашку, а когда прислонился к забору, тот аж заскрипел.
— Ну?
Он глядел на нее сверху вниз, а она, подняв голову, не знала, что и сказать.
— Ладная ты баба, чтоб тебя черти…
Ухватил ее за руку, потянул к себе.
— Все хорошеешь, а?
Она не противилась.
— Может, пойдем поваляемся еще разок? — Антанас ухмыльнулся.
Наконец она решилась. Выскользнула из его рук, глянула вниз, чтобы и он глянул — увидел ее новые коричневые туфли с круглыми пуговками.
— Антанас, женись… Женись на мне, Антанас.
— Ну да! — отшатнулся он, и снова скрипнул забор.
— Ребенок ведь у нас, без венца, без ничего.
Он не ответил. Только, немного погодя, вымолвил:
— Зря пришла.
— Ребенок ведь у нас, ты его и не видал ни разу.
Он еще шире распахнул ворот рубахи.
— А почем я знаю? Может, не мой. Как со мной легла, так и с другим могла. Почему Юозасом окрестила, ежели отец Антанас?
Он хмыкнул. Теперь знал, что ответить.
Ей вспомнилась опушка леса, вспомнились стога сена и несжатая рожь, щетинистые луга и пахучие клеверища. Три года, целых три года. Вспомнилась клеть, куда он заявлялся пьяный, но смелый, как хозяин, и тискал, мял ее по-всякому, а она всегда молчала. Всегда была покорной.
— Женись, Антанас. Убьет меня отец, убьет на месте.
— Не убье-ет!
Она заглянула ему в лицо. Оно было холодное, свежее и холодное после бани, и с застывших губ уже не сорвалось бы: «Ладная ты баба, чтоб тебя черти, все хорошеешь, а? Может, пойдем поваляемся еще разок?»
— Зря пришла.
Глаза были тоже стылые; он повернулся уходить.
Она снова вспомнила клеть, потянулась к Антанасу и, опустившись на колени, обняла его ноги.
— Женись. Убьет меня отец… Убьет…
Он отряхнулся, как от назойливой мухи, как от слепня.
— Отстань. Да отстань ты.
Вдруг они услышали глухой хрип. Обернулись и увидели ее отца. Он широко шагал, занесши над головою кол.
— Порешу! Обоих! Паскудники… Женись, женись!
Антанас молча захлопнул калитку, побежал во двор, к конуре.
Спокойно, как ни в чем не бывало, спустил с цепи собаку, а сам, так ничего и не сказав, ушел в избу.
Оттуда снова несся гомон, там, должно, уминали бабку, запивая молоком, сметаной и чем-либо покрепче.
А за воротами видна была розовая собачья пасть и прыгали, хватая воздух, белые клыки.
— Убью… — устало просипел отец, бросил кол, поддал его ногой и поплелся обратно через поле. |