Изменить размер шрифта - +

Легко сказать, но я, Фридрих-Вильгельм, в этот миг ощутил отсеченной свою голову — на блестящем, как лезвие, блюде.

Еще мгновение — и наступит смерть, если уже не наступила.

Надо кричать, мычать, но к кому взывать о помощи в этом всеобъемлюще засасывающем Ничто?

 

3

— Опять приступ, — внутренне содрогаясь, сказал ко всему привыкший доктор Бинсвангер. — Это животный крик в ощущении приближающейся смерти. Господи, такой ум.

Вкололи успокаивающее. Сон стал более спокойным.

 

* * *

И вот уже, обширные и глубинные сновидения, как необъятные плесы и морские дали, покачивают меня, Фридриха-Вильгельма. И приходят ко мне отец, мать, дедушка Олер, и Лу улыбается мне из-за их спин, как бы отнекиваясь, но и не отрицая совсем, что она-то и привела их, и вовсе не для того, чтобы пробудить тоску, заставить еще сильнее рваться в прошлое, куда пути обрублены и мосты сожжены.

Но я, Фридрих-Вильгельм, ни капельки не боюсь внезапного возникновения отца и матери: это вовсе не означает, что они явились по мою душу. И я счастлив. У меня такие золотые запасы воспоминаний. И слышен шепот Лу, или это шорох идет от штор в солнечной комнате с тенями, блуждающими по потолку и неизвестно откуда притекающей и куда уходящей, как вода в песок, и все же столь устойчивой и неисчезающей, нежностью.

Только во сне открывается ничем не ограниченная спонтанность, не знающая преград сосуществованию всех — живых и мертвых, то есть это абсолютная отдушина свободы души, клапан, освобождающий, пусть условно, но, тем не менее, ощутимо — от накопившихся в бдении страхов, душевной стесненности, боли от неудач и не свершившихся надежд. Человек оттесняет сны за пределы необходимой защиты души.

А ведь сны занимают половину, если не более, времени жизни.

Сны по самой своей сущности должны быть мимолетными, как исчезающие с дневным светом тени.

Но есть изредка сон, как горький корень, как мучающий болью зуб, который бы надо вырвать, и невозможно, так глубоко он засел.

Говорят, зуб мудрости.

Значит, правда, и я это познал всей собственной жизнью: у мудрости смертельно горький корень.

 

4

Неужели и вправду был так близок конец жизни? Иначе, зачем из обморочного тумана началом жизни моей высветилась церквушка в Рёккене, земном прибежище моего рождения. Говорят, первый признак ухода это — когда жизнь от начала и до конца пробегает перед глазами.

О, этот час донных снов, когда ночь еще в полном царствии, но уже неуловимым дуновением назревает нечто, несущее надежду о грядущем дне, не отравленном съедающими душу размышлениями о высоких материях, которые трещат и рвутся на глазах, час наибольшего — впрямую — соприкосновения мира живых с миром мертвых. Потом обметаны лица спящих людей, смертным бледным потом, и сердце слабо пульсирует.

Да, всю свою сознательную жизнь и по последнему человеческому счету я, Фридрих-Вильгельм, был бездомным, странником, преследуемым собственной тенью, ибо упрямо, несмотря на изнуряющий жар, шел навстречу ослепляющему солнцу. Да, я был чужим среди своих и своим среди чужих, и Шопенгауэр и Гейне были мне роднее всех близких и любимых. И душу мою согревало лишь предчувствие полета, возникающее на мостах. Я лишь боялся захлебнуться до ощущения неземного мгновения. Только это останавливало мой порыв, а, по сути, рывок через перила. Разве лишь потому меня можно считать больным или маньяком?

И снится медленно надвигающийся и вовсе не пугающий, а, наоборот, бодрящий своей студеной сахарной белизной, обступающий по всему пространству — ледник. И в нем уже проступают признаки будущего таяния. И, растаяв, он обнажит глубокие продольные пролежни, ущелья, долины, заполнив их оттаявшей и столь же ослепляющей, как сахарная белизна, — синевой, голубизной, райской прохладой в смеси с примешанной к этому желтизной солнца.

Быстрый переход