|
Они продемонстрировали это еще раз в июле 1830 года, охотясь на бедного Карла Х. Писатели этого народа, полагал Гоголь, не могут быть серьезными. С особым пренебрежением он относился к Мольеру, которого упрекал в слабости интриг и в банальности развязок. Услышав, как Гоголь критикует автора «Мизантропа», А. С. Пушкин, возмущенный, возразил ему, заявив, что гений творца проявляется не в используемых драматических средствах, а в совокупности человечности, вложенной в произведение. В продолжение этого разговора, Гоголь вернулся к Мольеру и открыл для себя его величие. У него было абсолютное доверие к суждению Пушкина. Перед ним одним он ощущал себя порой управляемым и ведомым. Однако что отдаляло его от этого пылкого, смелого и благородного человека, то это пристрастие до карт и до женщин, его сопряженная с риском жизнь. Как мог такой великий поэт до такой степени быть привязанным к земным благам? Каким чудом ясность слога сочеталась у него с такой беспорядочностью жизни? Почему столько людей понимали его и любили? В противоположность Пушкину, Гоголь никогда не доверял порывам своей натуры. Будучи всегда настороже, он пристально всматривался в свое окружение, не открывая себя.
«Можно было бы сказать, что он никогда не открывает душу, – писал П. В. Анненков, – и было бы невозможным найти его разоруженным. Его зоркий глаз постоянно следует за движениями души и характерными реакциями других; он хотел видеть даже то, что он мог бы легко разгадать».
Когда кто-нибудь излагал при нем интересный факт, он застывал с небывалым вниманием. Он становился как всасывающий насос. Так, П. В. Анненков видел у него это выражение интеллектуального аппетита, когда один из приглашенных (без сомнения, врач), говорил о поведении сумасшедших, подчеркивая ту непреклонную логику, с которой они развивают свои наиболее абсурдные идеи. Позже другой приглашенный рассказывал историю скромного служащего канцелярии: этому человеку удалось, ценой жесткой экономии преподнести самому себе подарок в виде английского охотничьего ружья, о котором он мечтал; однако при первом же своем выезде он его потерял в камышах Финского залива, и это последнее обстоятельство сделало его таким больным, что его коллеги в складчину купили ему новое. П. В. Анненков писал, что все присутствующие посмеялись над этой забавной историей, извлеченной из реального факта; один лишь Гоголь слушал, задумавшись и поникнув головой.
Всегда занятый тем, чтобы найти новые идеи, «могущие быть полезными», он не довольствовался теми, которые ему «доставляли на дом». Он много выходил, посещал гостиные, искал и находил случайные встречи. Его настороженный взгляд, ушки на макушке, интересный галстук видели у Карамзиных, у Жуковского, у Плетнева, у Пушкиных, в ложе актера Сосницкого, у изголовья Александры Осиповны Смирновой, которая с трудом поправлялась. По вечерам, возвращаясь, он устраивался перед своим пюпитром и беспорядочно отмечал все мысли, крутившиеся в его голове. Охотнее всего он использовал большую конторскую книгу записей. Его почерк, мелкий, частый, похожий на женский, перебегал с одного края страницы до другого, не оставляя ни полей, ни пустот. Начертанные бледными чернилами, буквы запутывались; слова сливались; строчки вздымались волнами; микроскопические поправки перегружали и без того с трудом читаемые фразы. План статьи о «скульптуре, живописи и музыке» соседствовал с наброском новеллы о таинственной улице Васильевского острова, освещенной единственным фонарем; первая фраза рассказа – «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге» – была продолжена очерком по Гердеру; собственные мысли сталкивались с заметками из лекций по истории: варяги, союзы европейских королей с российскими императорами, эпоха Людовика XIV, норманнские завоевания.
Это разнообразие и эта путаница свидетельствовали о крайнем смятении Гоголя. Он больше не имел четкого представления о том, в каком направлении работать. |