|
Конечно, сыграю». С другой стороны, совсем не хочется.
— Это, прямо скажем, не шедевр.
— Что?
— Ну, песня эта. Особенно в оригинале: дамочка, которая ее поет, явно прогуливала занятия по вокалу. Но если подойти творчески, то…
Отец стоит у раковины на кухне и ставит тарелки в буфет. Он смотрит на меня, но как только я поднимаю глаза, тут же отводит взгляд.
— Shame on you, if you can’t dance too!
Густав выкрикивает слова в телефонную трубку, а потом коротко, хрипло хохочет. Смех резко обрывается.
— Да уж, черт-те что. Но нам нужен саксофонист.
Вообще мне нравится слушать голос Густава в телефонной трубке. Пусть говорит, хотя зря тратит время: я не соглашусь. Я даже не уверен, что еще умею играть, — может, все забыл. Я, кажется, больше никогда…
— Ничего не выйдет.
Отец быстро оборачивается и смотрит на меня, как будто я говорю с ним. «Ничего не выйдет». Уверен, раньше я таких слов не произносил.
Густав вздыхает. Интересно, а те мужики все еще бегают в телике?
— Ну да, ничего не выйдет.
Он повторяет за мной, констатируя факт: не выйдет, ничего не выйдет.
— Ладно, всего тебе, парень. Пока.
Я кладу трубку.
Что-то у нас на кухне с освещением. Свет какой-то ясный, открытый. И с отцом что-то новое: он ставит тарелки в буфет, и его окружает свет — прохладный, прозрачный, простой. Вечер, озаренный лучами простого света. И какое-то знакомое, мимолетное чувство: не пойму, что это. Может быть, грусть или тоска по чему-то. А может быть, и то и другое. Мне хочется сфотографировать этот свет. Никогда в жизни не хотелось ничего фотографировать, у меня даже фотоаппарата нет. Я все смотрю, смотрю на кухню. Отец, наверное, уже удивляется, глядя на меня. Тарелки убраны.
— Густав — он такой, — произносит отец.
— Да уж, Густав есть Густав, — отвечаю я.
Больше мы об этом не говорим.
21
Дует ветер, но все равно тепло. Уже садясь на велосипед у школы, я чувствую, что по дороге домой ужасно вспотею. Ездить медленно я не умею, никогда не умел, и теперь жалею, что с утра надел такой теплый свитер. Вот если бы его снять и остаться в одной куртке, то было бы вполне сносно, но я, разумеется, этого не делаю: светить своим бледным торсом меж высоких сосен на школьном дворе — только этого не хватало.
Я вытаскиваю велосипед на широкий тротуар через дыру в заборе, и вдруг на меня наваливается усталость: зачем, ну зачем я себя мучаю? Почему не зайти в школьный туалет, чтоб снять там свитер и запихнуть его в сумку? Почему я не могу решить даже такую простую задачу? Поворачиваю назад и через несколько минут возвращаюсь в джинсовой куртке, застегнутой на все пуговицы, и со свитером в сумке.
На улице, конечно, теплее, чем раньше, но все же не лето. Я вздрагиваю, когда ветер задувает под куртку, а металлические кругляшки на обратной стороне пуговиц касаются кожи, как холодные капли. Странное чувство, как будто я сразу и одет, и раздет.
Проезжаю мимо людей, которые бредут по тротуару, сбившись в стайки. Похоже, никто никуда не спешит. Все сбросили зимнюю одежду, несколько девчонок из нашей школы идут мне навстречу, повязав куртки вокруг пояса, и едят мороженое. Я пытаюсь представить себе их реакцию, если бы я, именно я, ехал, расстегнув куртку, трепыхающуюся на ветру, и выставив на всеобщее обозрение грудь. Наверное, померли бы со смеху. Правда, сначала дождались бы, когда я скроюсь из виду.
Я кручу педали в ровном темпе, и в такт постепенно вплетается мелодия, которая крутилась в голове весь день. «Shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame, shame on you, if you can’t dance too». |