|
Разница только в том, что тогда я боялся за себя — боялся, что меня разорвет в клочья. И Сигне не раскачивалась в такт музыке.
Песня и правда не шедевр, Густав прав. Но он наверняка доведет ее до ума, он свое дело знает.
«I’m going to find a dancing man». Does Elias dance? No! Does Elias play the saxophone on school concerts? No! Then what is he doing? He crushes young ladies little fingers.
Отец вдруг начинает пританцовывать, так неожиданно, что у меня перехватывает дыхание. И тут он начинает подпевать дурашливым фальцетом: «Shame on you, if you can’t dance too!» Это что-то невиданное, какое-то безумие. Голос у него не лучше, чем у той певицы. Отец поворачивается ко мне и продолжает вилять бедрами и подпевать, закатывая глаза. Вид у него дико смешной, не говоря уже про голос. Я делаю вдох, выдох, и откуда-то из самого нутра поднимается смех, который я не могу сдержать — просто не получается. Я хохочу во весь голос, и это подхлестывает отца: шоу продолжается, он кривляется все сильнее, пищит еще громче, и я не понимаю, как ему удается сдерживать смех, как это все вообще возможно. Я смеюсь до колик, сгибаюсь пополам, падаю с кресла и продолжаю хохотать, свернувшись на полу. Хохочу так, что боюсь, как бы не стошнило.
Песня заканчивается, и отец тоже прыскает от смеха. Он смеется не так, как я: больше похож на спринтера, который переводит дух после стометровки, — то пыхтит, то смеется, подбоченившись, и не сводит с меня глаз.
— Господи боже ты мой, Элиас! — только и повторяет отец.
Я лежу на полу и чувствую, как судорога ослабевает. Но стоит мне взглянуть на отца и представить себе его шоу, как снова разбирает смех.
— Господи боже ты мой! — повторяет он. — Слов нет.
Он склоняется надо мной:
— Давай помогу встать.
Я протягиваю руку, отец хватает ее, но мое тело совсем обмякло и лежит на полу, как мешок. Отец тянет меня за руку, но ничего не происходит. Смех покидает тело капля за каплей, ни одна мышца больше не может его поддержать. Я лежу на полу, закрыв глаза, а отец тянет меня за руку. Мы ничего не говорим, только тяжело дышим. Он наклоняется ко мне, берет за подмышки. Я валяюсь, как мешок с цементом, зажмурившись. Не сопротивляюсь, но и не помогаю. Я чувствую себя маленьким ребенком, который упрямо улегся на пол в магазине и не двигается с места, потому что знает, что родители его там не бросят. Отец меня не оставит. Он поднимает меня. Я тяжелый, ужасно тяжелый, но он поднимает, ставит на ноги.
Все происходящее очень странно. И очень логично. Именно так все и должно быть. Мне не хватает духу открыть глаза. Я знаю, что отец обнимет меня, и я не против. Пусть обнимает, а я буду стоять, зажмурившись.
— Ну, хватит, — говорит он, крепко прижимая меня к себе. — Все хорошо.
А что еще сказать? Что еще сказать, если мы сто лет не обнимались?
Он гладит меня по голове, и так мы стоим долго, не знаю Сколько. Потом я открываю глаза. И вижу, что уже перерос отца.
Он прижимает меня к себе последний раз, как будто завершая эти объятья. Выходит немного неловко, как-то сурово. Но ничего. Я понимаю. Отец отпускает меня.
— На ужин горячие бутерброды. Годится?
Да, пап. Годится.
После обеда отец куда-то уходит. Я слышу, как хлопает дверь подъезда, и в ту же секунду раздается звонок в дверь. Я чувствую покалывание в пальцах и вокруг сердца. По всему телу прокатывает волна надежды.
Это она. Я открываю дверь, а там Юлия. У нее в руках форма для выпечки с кексом.
— Привет, — говорю я и чувствую, что в голосе звучит радость.
— Красивый цвет, — Юлия переводит взгляд со своей футболки на мою.
Я был прав: тот же серо-зеленый оттенок. |