Изменить размер шрифта - +
То был поступок истинного гражданина и подлинного демократа… В душе Бора жил острейший и сочувственный интерес к небывалому «историческому эксперименту на востоке Европы», как говаривали в то время многие на Западе и среди других — Резерфорд. И потому с таким вниманием слушал Бор рассказы Эренфеста о его старых русских друзьях — уже широкоизвестных физиках А. Иоффе и Д. Рождественском. И о молодых, еще ждущих своего часа. Они, разделявшие восторги и тяготы революционной поры со всем народом, придавали теперь научной деятельности не только чисто познавательный, но и отчетливо социальный смысл. Это было нечто совсем новое для старой Европы. Это обещало возникновение нового типа ученого-исследователя. И будоражило воображение Эренфеста, а вместе с ним и Бора. И вопиющей несправедливостью рисовалась изоляция от мировой науки, ставшая стараниями враждебного Запада невольным уделом русских коллег в те трудные времена. А была эта изоляция так глубока, что свое тогдашнее письмо Эренфесту с просьбой о присылке литературы Иоффе подписал словами «твой потусторонний друг».

Адресуясь с просьбой петроградских друзей в Копенгаген, «розовый» Эренфест ни на мгновенье не сомневался, что «либерэл майндид» Бор незамедлительно отправит в Россию оттиски своих статей последних лет. Он понимал, что в глазах Бора эта почтовая операция не будет обыденной. И не ошибся…

Однако в другом Эренфест ошибся: замученный Бор не захотел облегчить себе жизнь отказом от сольвеевского доклада. Атомы и электроны — эта тема первого послевоенного конгресса Сольвея была его темой. И все-таки он сам почувствовал, что пора, хоть ненадолго, как говаривал Резерфорд, «бросить якорь». Приспустить паруса — поработать, однако, на отдыхе. Он сообщил Эренфесту:

«…Я оставляю Копенгаген на несколько дней, чтобы в спокойной обстановке понянчить кое-какие новые волнующие меня мысли…»

Немецкая идиома в буквальном переводе звучала еще выразительней — в духе покорившей Эйнштейна боровской полноты чувств: «мысли, лежащие у меня на сердце». Это были мысли о причинах периодической повторяемости физико-химических свойств в менделеевской таблице. (У каждого лежит на сердце ровно столько, сколько там умещается.)

Может быть, те несколько дней загородного покоя, а потом рождественские каникулы помогли ему продержаться в сносной форме до начала 21-го года.

…В середине января он решил — пора!

Стояла еще недоделанной его директорская квартира, а уже готовы были теоретические кабинеты и библиотека. На ее наружные подоконники садились птицы-зимовщицы из Феллед-парка. В открытые форточки залетали ребячьи крики из соседнего детского сада. Бор любил голоса детей и птиц. Они не возмущали тишины, а озвучивали ее и утепляли. И вместе рождали безотчетное ощущение, что институт расположился прямо посреди жизни.

Был будний день, вторник, когда вместе с Крамерсом и Бетти Шульц он навсегда покинул тесную комнатенку в Политехническом на Сольвгеде и впервые владетельно перешагнул порог трехэтажного здания на Блегдамсвей. Над окнами второго этажа широко разверсталась на стене четкая надпись:

ИНСТИТУТ ТЕОРЕТИЧЕСКОЙ ФИЗИКИ.

Беспричинно улыбаясь, он устало присел к еще пустынному письменному столу, обтянутому черной кожей. И только-только примерился искоса к этому распластанному простору, как нестройный шум в коридоре заставил его поднять голову. Бетти Шульц и Крамерс вели к нему кого-то третьего. В проеме двери показалась вытянутая рука, несущая как факел бутылку дорогого вина. Этот человек имел безусловное право быть здесь первым гостем: школьный друг, это он придумал в трудное время собрать по подписке недостающие средства для строительства института. Он возглавлял добровольный комитет по содействию Бору-строителю.

— новосельем, Нильс! — сказал Оле Берлеме.

Быстрый переход