|
Однако достаточно было Бору сказать: «Да, я еду!» — чтобы осенью разом получить все, чего Копенгаген пока не мог, не умел и не очень хотел ему дать.
Можно поручиться, что мысленно он в первую же минуту произнес решающее «да, да, я еду!». Но это никогда не просто — надолго оставлять родные места. Снова нужны были черновики решения. Да и следовало получить согласие университета. И потому лишь через месяц — 19 июня — он оповестил Резерфорда, что приглашение принимает.
Однако главного он не смог предвидеть. И потому не мог обдумать.
…Кончался июнь, когда вслед за своим письмом Бор сам отправился в Англию договориться — уже не начерно, а набело — о деталях осеннего переезда туда. Кажется, он был еще в Манчестере, когда 28 июня раздался выстрел в Сараеве и пуля юного сербского террориста, покончив с австрийским эрцгерцогом Фердинандом, в сущности, уже начала первую мировую войну.
Многие ли поняли это сразу?
На следующий день, в понедельник 29-го, Резерфорд писал деловое письмо венскому коллеге Стефану Мейеру и походя философически заметил: «Семейная хроника Габсбургов воистину трагична». И ни слова о возможности иной трагедии — для всей Европы! И Бор не мог бы сказать большего. Так это виделось: всего лишь очередной кровавый инцидент на неспокойных Балканах. А все оттого, что хотелось хоть капли разумности от хода истории. Никакая естественнонаучная проницательность не могла предуказать, что эта смерть перерастет в эпидемию смерти, и 33 государства, ведомые алчной жадностью и взаимной ненавистью империалистических союзов — австро-германским блоком и англо-франко-русским альянсом, — примутся сообща уничтожать миллионы человеческих жизней. И не во имя высоких идеалов защиты отечества, о которых будут на всех языках кричать обманывающие политиканы и обманутые патриоты. И не во имя красиво-жертвенных слов о «благородной миссии», которые будут расточать немецкий кайзер, австрийский император, английский король, французский президент и русский царь. А только во имя корыстного передела мира.
Предвидение такого хода вещей требовало иной — не естественнонаучной, а философско-исторической — проницательности. А она не давалась одним лишь проникновением в повадки природы…
Впоследствии резерфордовец из Манчестера да-Коста Андраде вспоминал предвоенный разговор с немецкими друзьями в гейдельбергском кафе.
— А не стоит ли вам вернуться в Англию? — спросили его.
— Почему? — полюбопытствовал он.
— Кажется, реальна опасность войны…
— Ах, да не глупите. Мы живем не на Балканах!
Неужели вы в самом деле думаете, что вот эти люди, сидящие вокруг нас, собираются на поле брани, чтобы стрелять в других людей, таких же, как они?..
И Бор ответил бы точно так же.
Даже через месяц после сараевского выстрела он ответил бы точно так же, если бы в Геттингене, Мюнхене, Вюрцбурге или в придорожном гастхаузе услышал брошенное невзначай: «А не лучше ли вам, датчанину, повернуть домой… так… на всякий случай?» Ну а Харальд и вовсе посмеялся бы над этакой предусмотрительностью.
Они оба тогда действительно очутились в Германии.
Перед долгой разлукой — осенью Нильс уезжал к Резерфорду по меньшей мере на год — решили вдвоем совершить путешествие пешком по альпийским дорогам и южнонемецким землям. Возвратиться в Копенгаген собирались 6 августа.
…Были дожди и солнце. Легкие облака над головой и тяжелые туманы под ногами. Двадцать две мили в день. Мертвый сон и счастливое пробуждение. Была безгласная вечность над снежными пиками (как через тридцать пет в заокеанском Лос-Аламосе над окрестной грядою Сангре де Кристо) и неторопливая ежеминутность жизни в зеленых долинах (как всюду, возделанных поколениями тружеников и не ждущих беды). |