|
Вернулся бы к своим верблюдам, теперь, правда, они ему уже не принадлежат. Я с удовольствием дал бы ему денег — возместил затраты на авиабилеты. Но, вот ведь черт, это же бред какой-то, но меня пугает то, что он может уехать. Тогда ведь все вернется на круги своя и потечет обычная жизнь, нормальная, так сказать, и все краски сольются в один серый цвет. А сейчас он здесь, но я даже не знаю, чем он занимается у себя в комнате. По утрам, если погода позволяет, выходит на террасу и молится, обернувшись лицом к востоку. А наши общие интересы — знаете какие?
— Нет, — сказал я. Сквозь одуряющий туман «Мечты Роглера» даже это короткое словечко пробилось с великим трудом.
— Русские авангардисты и классическая музыка — вот что нас связывает. Бах и Моцарт. Мы часто ходим на концерты. Раньше он не слышал классики, но музыкальность у него поразительная. Когда звучит Бах, он застывает, будто каменное изваяние, сидит не шелохнется. Иногда я даже толкаю его в бок — боюсь, вдруг он безвозвратно ушел, погрузился в себя навеки, — и тогда он медленно выходит из оцепенения. Никогда в жизни мне не встречалось ничего подобного. И русских авангардистов он полюбил, реализм ему ничего не говорит, Пикассо и экспрессионистов он не жалует, все больше смеется, а вот видели бы вы, как он замер, впервые увидев картину Ива Клена. Ее чистую синеву. Просто не увести его было от картины.
— А Роглер? — спросил я. — Получилось, впрочем: «Роллер». Однако Бухер понял:
— Он умер скоропостижно. Инфаркт. Аннета еще несколько месяцев после его смерти носилась с идеей устроить ту выставку, но тут мы разошлись, и она все бросила, сожгла за собой мосты. Насколько мне известно, Роглер составил какой-то каталог вкусовых различий картофеля разных сортов. Очень большую работу провел, во всяком случае, Аннета говорила, это огромный труд. Но по-моему, даже если такой каталог существует, то наукой тут не пахнет. Чистая поэзия.
— Вот я его как раз ищу. Но там, в коробках, каталога нет.
Бухер внезапно издал диковинный, сложно модулированный вопль, чем-то напоминающий тирольское пение, но вдобавок гортанный, эти звуки вызвали в моем мозгу странную картину — минареты, Шехеразада, всякая всячина из «Тысячи и одной ночи».
По лестнице, спускающейся с верхней террасы, к нам сошла женщина, под выцветшим синим платком блеснули ярко-синие глаза, и тут же я разглядел смуглое мужское лицо с правильными и тонкими чертами. Араб слегка поклонился и поставил на стол латунный чайник.
— Это Муса, — сказал Бухер и представил меня. — Хотите мятного чаю? Муса заварил.
— Спасибо, с удовольствием.
Бедуин разлил по чашкам горячий чай, мятный, очень сладкий. Потом он, неторопливо отпив чаю, спросил, чем я занимаюсь.
— Пишу.
— О, ученый книжник?
— Он, — как бы сказать? — описывает мир, — объяснил Бухер, — и людей.
— Не будь на свете песен, мы заблудились бы среди песков, — изрек Муса.
Мысли мои едва ворочались, говорить было и того труднее, иначе я объяснил бы, что не пишу песен, и устранил недоразумение. Но не стал пытаться, подумав, что не важно, в конце концов, кем он меня считает, мы же больше не увидимся.
Муса спросил:
— Позвольте осведомиться, часто ли вы странствуете, ездите ли вы по железной дороге или предпочитаете автомобиль?
— Путешествовать я люблю. Правда, в Сахаре вот никогда не бывал, — сказал я. — Но зато здесь, в Берлине, много чего повидал всего за пару дней. Со мной тут столько странных вещей произошло, куда больше, чем за целый год в Мюнхене.
— Месяц, наш брат, страж нашего сна, — сказал Муса. |