— Мои уезжают, — сказал ты через неделю. — В тыл, на юг. Отца эвакуируют с заводом.
— Как это «мои»? — спросил я. — А ты?
— Ты не поедешь, и я остаюсь, — заявил ты, упрямый дуралей. — Ты-то ведь не поедешь?
— Я тут похоронен, — сказал я хмуро.
Ты самодовольно ухмыльнулся, бесценный насмешник:
— Ну вот, а я тут еще живу.
Мне захотелось тебя ударить.
— Только попробуй остаться! Я… я не знаю, что… Я тебя побью!
Ты расхохотался:
— Нет уж. Это мой город. Это наш город. Никуда я, конечно, не поеду. Баста.
— Ты опять говоришь, как воришка, — бросил я уязвленно.
— А ты опять говоришь, как зануда. Мы тут останемся, — заявил ты безаппеляционно.
Ты остался. Мне никогда не удавалось тебя переубедить.
Никаких танцев. Ты, санитар в госпитале, засыпал у меня на коленях, а во сне говорил ужасные вещи. В городе становилось все темнее. В конце концов стемнело совсем. До могильного мрака.
Зачем, зачем я слушал тебя? Почему не дотащил до вокзала за шиворот, почему не втолкнул в вагон насильно? Зачем я всегда тебя слушаю?
Ты согревал надеящихся. Я отпускал безнадежных. По ночам мы дежурили в одном госпитале. Насилие висело в воздухе, как ядовитый газ. Грязные смерти пропитали все на вершок. Ты становился похожим на собственную тень; в тебе было все больше света и все меньше плоти.
Двадцать пять лет назад, когда ты был голоден, я мог приносить тебе жареных рябчиков. Теперь я приносил ужасный хлеб, черный, пополам с опилками, жмыхом и еще какой-то дрянью — а ты смотрел на меня потрясенно и говорил:
— Где ты это взял, ворюга?
Там, где я это взял, оно бы уже не пригодилось, поверь мне…
В городе наступила такая тьма, что я почти не оставлял тебя одного. Тусклый свет брезжил еле заметно лишь несколько часов в сутки, бледно освещая вмерзшие в сугробы трамваи и трупы. Смерть стала страшно шумной, смерть стонала, свистела и грохотала над головой, смерть стала рваными клочьями раскаленного железа, кирпичами, щебнем, воющим пламенем… она затихала лишь затем, чтобы подкрасться понезаметнее. Эта новая смерть была такой грязной, что я приходил в отчаяние. Ночные Хозяева города не могли с ней справиться — а дневные его хозяева… да что говорить! Я видел слишком много. Больше, чем душа смертного может выдержать — но я не смертный. Мертвые знают — и молчат.
Я принес тебе плитку шоколада с таким чувством, будто дарю бриллианты.
— Это уже серьезно, — сказал ты без улыбки.
— Владелец этого за тебя не умрет, — отвечал я. — И это — не последний его кусок.
— Ты просто жуткий тип, — сказал ты. — Жуткий и беспринципный.
— За владельца этого шоколада умирает десять человек в день, — сказал я. — А может, и сто — как знать.
Ты облизнул прозрачные пальцы.
— Слушай… ты убьешь меня, когда станет совсем нестерпимо? — спросил ты, улыбаясь горестно и устало. — А? Пожалуйста…
— Я надеюсь, что мы этого избежим, — сказал я как можно убедительнее, потому что не мог тебе врать.
Я не убью тебя. Что бы не случилось, я буду выворачиваться из собственной тени, чтобы помочь тебе выжить. Мне кажется, это для чего-то надо. Я не знаю, для чего. Я — просто ходячий мертвяк. Я не понимаю, зачем миру вообще эта абсолютная, бесполезная, бесплотная красота, которую ты создаешь. Я знаю только, что лично для меня она стала смыслом. У меня больше ничего нет.
Я бы тянул тебя, как мог. Я был готов на что угодно. |