Их роман был совсем юн, но Сол помнил эту ее интонацию, нежно-вопросительную, по другой жизни.
— Смотрю на передачу. Что-то мне сегодня в ней не понравилось. Такое ощущение, будто что-то расшаталось.
— Ты раньше не говорил.
«Нет, — подумал Сол. — Я не знал. Еще не знал». Зубчатка переключателя ухмыльнулась ему в луче фонарика.
— Мы их здорово заездили. Я читал в одном веложурнале, что от этого бывает усталость металла. Колесико разламывается — и привет!
— На новеньких велосипедах за две тысячи баксов?
— На новеньких велосипедах за две тысячи баксов.
— И как ты собираешься это уладить в час ночи посреди пустыни Сонора?
Опять эта интонация «дуй-дуй отсюда». Еще секундочку, Элена. Еще одна мелочь, и все будет в порядке.
— Ну, что-то в ней чувствовалось не то. Я не хочу лезть в горы, пока не проверю ее в мастерской. Если там наверху передача полетит?
— И что же ты предлагаешь, перестраховщик ты мой?
— Мне не хотелось бы завтра подниматься на гору.
— Ну хорошо. Ладно. Идет.
— Может, двинем на запад, к побережью. Сейчас сезон китов. Я всегда мечтал их увидеть. И рыбные блюда там очень вкусные. И есть одна кантина, где готовят пятьдесят разных кушаний из игуаны.
— Киты... Игуаны. Отлично. Все, что пожелаешь. А теперь, раз уж ты совсем проснулся, шевели задницей, Сол Гурски! Дуй сюда, мигом!
Она встала, и Сол увидел и почуял, что именно она скрывала, сидя в такой позе. На ней не было ничего, кроме обрезанной над пупком майки с буковками МТБ. Спасена, подумал он, схватил ее в охапку и со смехом и визгом повалил на надувной матрас. Не успев додумать мысль о спасении, он забыл ее, забыл всех Элен, которых теперь не будет: заговорщицу, остриженную под ноль партизанку, четверорукую космическую ангелицу. Забыл напрочь. Звезды описывали предписанные им дуги. Мотыльки и летучие мыши кактусовых зарослей парили в сладком темном воздухе, и в глазах зверей, которые охотились на эту порхающую мелочь, сверкали отблески костра.
На рассвете, когда цветы кактуса закрылись, Сол и Элена все еще смеялись и потирали бока, а также прочие утомленные части тела. Они съели завтрак и свернули свои скромные пожитки. Выбравшись из-за отрога горы, солнце застало их уже в седле. В пути. Они поехали по западному шоссе, оставив в стороне горы и спрятанный за ними поселок Реденсьон с его грузом воскрешенного горя. Они ехали по длинному шоссе, ведущему к самому ; океану. Было солнечное бесконечно-безоблачное утро понедельника.
КАМЕНЬ, НОЖНИЦЫ, БУМАГА...
Перевод Е. Моисеева, 2002.
Микрочип-переводчик у меня в черепе легко справляется с идиоматикой сленга Токийской бухты, но молитва странников-пилигримов, по древности сравнимая с длиной бесконечного паломничества, не приемлет простого перевода: «дань Кобо Дайцы, источнику духовных устремлений, проводнику и наперснику нашего гостя». Насколько изящнее и проще это звучит по-японски: «наму Дайцы хеньо конго» — слова просто оживают на моих губах, когда я опускаюсь на колени перед образом в Зале Дайцы для подготовительной церемонии. Мантры, истертые бесконечным повторением, проскальзывают меж сутью грешного тела и духом, умиротворяя мучительное самосознание слишком высокого, слишком нездешнего европейца. С рыжими волосами. У чужого алтаря.
Первое, что изменяет молитва, — это молящийся. Так говорит Масахико — товарищ, проводник, напарник в тысячемильном паломничестве. И последнее — тоже. На это я и надеюсь. Об этом молюсь.
В Первом храме больше нет жрецов. Огромное неосинтоистское святилище вклинилось в комплекс древнего буддийского храма, как кукушонок в гнездо воробья. Здешний священник ухаживает за лужайками и зданиями из чувства исторического и архитектурного благоговения, но, опасаясь оскорбить духов, он не возлагает на себя ответственность за религиозные процедуры. |