В Берлине ее фотографии висели в каждом газетном киоске рядом с кайзером. В Вене воздушная гимнастка взбудоражила сны целого поколения, которое тут же беззаветно ударилось в психоанализ. Где бы она ни появлялась, пресса пророчила разверстые реки, угрозу войны, солнечное затмение, ливни из лягушек и башмаков, а король Португалии подарил ей скакалку из овальных жемчужин, которую она тут же заложила в ломбард.
Теперь весь Лондон лежал у ее летящих ног; и не утром ли такого же октябрьского дня, не в этой ли гримерке мюзик-холла «Альгамбра» среди грязного нижнего белья она подписала шестизначный контракт на Императорское турне сначала по России, а потом по Японии, во время которого она приведет в изумление не одного императора? Из Иокогамы она отправится в Сиэтл – первый город ее Демократического турне по Соединенным Штатам.
Ее появлению будут рукоплескать в каждом штате, и это совпадет с началом нового века.
Ибо сейчас мы – в самом кончике окурка дотлевающего девятнадцатого века, который вот-вот сомнут в пепельнице истории. Это последнее, угасающее время года тысяча восемьсот девяносто девятого от Рождества Господа нашего, и успех Феверс возвещал о приближении новой эры, которая вскоре вступит в свои права.
Очевидно, Уолсер был здесь для того, чтобы задуть ее и, если это вообще по-человечески возможно, – взорвать. Только не подумайте, что с раскрытием этой мистификации наступит конец ее выступлениям – как бы не так! Она – вне подозрения – о чем же тогда речь? Какие новости?
– Еще глотнете? – она вытащила капающую бутылку из чешуйчатого льда.
Следует заметить, что в тесном помещении она напоминала скорее ломовую кобылу, чем ангела. Под два метра ростом, она вполне могла бы презентовать Уолсеру пару дюймов, чтобы немного с ним сравняться, и, хотя и говорили, что она «божественно высока», здесь, вдали от манежа, в ней не было ничего божественного, разве что на небесах были бы питейные дворцы, у входа в которые она восседала бы за стойкой бара. Лицо ее, широкое и овальное, как блюдо для мяса, было как будто вылеплено из грубой глины на гончарном круге; привлекательность ее была совершенно лишена утонченности: как если бы она играла роль демократически избранного небесного создания надвигающейся эпохи Человека Обыкновенного.
Приглашающим движением она потрясла бутылку, пока ее содержимое не полилось из горлышка.
– Ну, будьте же мужчиной!
Улыбаясь, Уолсер прикрыл бокал ладонью:
– Вообще-то, я – уже, мэм.
Она понимающе хихикнула и плеснула себе поистине от души, так, что пена поползла в банку с сухими румянами, где зашипела, разлетаясь кровавого цвета хлопьями. Невозможно было представить, чтобы хоть один из жестов Феверс был лишен этой величественной, вульгарной и легкомысленной щедрости; ее с лихвой хватило бы на всех и еще бы осталось. При виде Феверс не возникало и мысли о расчете, настолько тщательно было продумано все ее поведение. Нельзя было и предположить, что по ночам ей снятся банковские счета, а звяканье кассового аппарата заменяет «музыку сфер». Даже Уолсер этого не заметил.
– А имя ваше… – намекнул он, держа карандаш наготове.
Феверс подкрепилась глотком шампанского.
– В младенчестве отыскать меня в куче подкидышей можно было разве что по редкому пуху, желтоватому такому цыплячьему пушку на лопатках. И нашедшая меня на ступеньках в Уоппинге, оставленную в бельевой корзине неизвестными лицами, – меня, с безграничной любовью укутанную свежей соломой бедняжку, тихо сопящую среди яичной скорлупы, – она, споткнувшись о бедное брошенное существо, схватила меня по неисчерпаемой доброте души своей на руки и внесла в дом.
А в доме, когда развязали покрывало, распеленали и обнаружили спящего беззащитного и нежного птенчика, все девушки просто ахнули: «Кажется, у малышки пробиваются перышки!» Ведь так, Лиззи? – обернулась Феверс к своей костюмерше. |