Странное это было лицо: преобладающими его выражениями были то свиная чувственность, то волчье зверство… Поэт обладал маленькими, цепкими руками, пальцы которых походили на узловатые веревки, и он быстро, выразительно шевелил этими пальцами. Что касается Табари, то это был человек массивного сложения, очень учтивый, с выражением удивительной глупости, сквозившей в его мягком носе и влажных губах; он стал вором, как стал бы наиблагонамереннейшим гражданином, благодаря всемогущему случаю, который управляет жизнью как людей-гусей, так и людей-ослов.
По другую сторону стола Монтиньи и Тевенен Пенсет играли в азартную игру. В Монтиньи чувствовались кое-какие остатки дворянского происхождения и изысканных манер. Длинная, гибкая, даже изящная фигура, нечто орлиное и мрачное в лице. Тевенену повезло вдвойне: он после обеда совершил ловкую кражу в предместье святого Иакова, а теперь все время выигрывал в карты. С его губ не сходила пошлая улыбка; плешивая голова, с венком коротких, рыжих кудрей вся порозовела от удовольствия; его выпяченный живот трясся от молчаливого смеха, когда он загребал свой выигрыш.
— Вдвойне или на квит? — спросил Тевенен.
Монтиньи мрачно кивнул головой.
— «Предпочтительно есть в пышной обстановке, — писал Вильон, — есть хлеб и сыр на серебряном блюде», или… или… Помоги мне, Гюи!
Табари хихикнул.
— «Или есть петрушку на золотом блюде», — писал поэт.
Ветер становился резче; он вздымал снег и иногда с глухим гиканьем и точно надгробным воем гудел в трубе камина. Похолодало и в комнате. Вильон, вытянув губы, подражал порывам ветра, издавая звуки, похожие не то на стон, не то на свист. Эти дикие, отвратительные звуки выводили из себя пикардийского монаха.
— Вы не переносите этой музыки? Она, быть может, напоминает вам скрип виселицы? — смеялся Вильон. — А там наверху настоящая дьявольская пляска! Но только, мои милые, от нее не согреться. Ух как рванул ветер! А как думаете, дон Никлас, не слишком ли холодно сегодня на Сен-Денисской дороге?
Дон Никлас замигал глазами и имел такой вид, точно его кто душил за горло. Монфокон — большая, страшная парижская виселица — стояла как раз на Сен-Денисской дороге, и шутка поэта произвела на него сильнейшее впечатление. Что касается Табари, то он стал неудержимо смеяться и уверять, что никогда не слыхал ничего смешнее; хохоча, он держался за бока и кричал петухом. Вильон щелкнул его по носу, и хохот Табари перешел в кашель.
— Ну будет шуметь, — сказал поэт, — придумаем лучше рифму к слову «рыба».
— Вдвойне или на квит! — угрюмо заявил Монтиньи.
— Пожалуйста, — ответил Тевенен.
— Есть еще что-нибудь в бутылке? — спросил монах.
— Откупорьте другую, — предложил Вильон. — Как можете вы надеяться наполнить такую бочку, как ваша утроба, такой маленькой мерой, как бутылка? И как можете вы надеяться попасть в царство небесное? Сколько вы думаете потребуется ангелов, чтобы втащить туда пикардийского монаха, подобного вам? Или вы полагаете, что будете вторым Ильей и за вами пришлют колесницу?
— «Hominibus impossibile», - ответил монах, наполняя стакан.
Табари чуть не прыгнул от восторга. Вильон опять дал ему щелчок по носу.
— Разрешаю смеяться при моих шутках, если хотите, — сказал он.
— О, это было так хорошо сказано! — воскликнул Табари.
Вильон обратился к нему:
— Придумай же рифму к «рыбе». Ну на что латынь? Что вам с ней делать на страшном суде, когда дьявол поволочет туда Гюи Табари, — дьявол с горбом на спине и раскаленными докрасна когтями. |