|
Ему нужно знать многое, но старуха туговата на ухо, она не слышит. Или все-таки с его губ не слетело еще ни звука? Но почему? Поль хочет потянуть Глашу за рукав, но руки не слушаются. Он пробует пошевелиться, но — тщетно. Ему хочется кричать, но кошмар делает его слабым, и он только шепчет беззвучно сонной няне своей с интонацией задушенно-монотонной: «Глаша, Глаша, Глаша…»
А на веранде той же подмосковной усадьбы Поля сидит его тесть и, оглаживая бороду, смотрит на предзакатное солнце, которое опускается в лес. И в который уже раз решает задачу — прав он был или нет? Вспоминает он свой разговор с зятем с месяц тому назад. Тогда денег у него просил, пояснял, что не то чтобы в долг — за проценты. Убеждал, что деньги должны работать, а не в кубышке храниться. Деньги должны приносить деньги. А он, Поль, все смеялся. Легкомысленный человек и глупый. Денег не дал. «Вы, — говорил, — может быть, и богаче меня будете, да денег у вас все равно нету. Выкачиваете со своих приисков миллионы да покупаете заводы, выкачиваете с заводов — в землю вкладываете, алмазы ищете. Я такой жизни не понимаю. Мне нравится, когда могу себе жизнь приятную создать на эти деньги. А угробить их в ваши рудники для меня радости мало…» Не поверил, что ли? Купцу Игнатьеву не поверил. Оскорбил он его тогда до глубины души. Да и сроки поджимали, деньги нужны были сразу, и огромные, надо сказать, деньжищи. А где взять?
И про дочку подумал. Дура выросла, дурища дурищей. А все одно — сердце отцовское болит, потому как единственная кровинушка. Да и дело свое кровное передать некому. Не дурище же этой и не ее муженьку. Дворянинчик-то ее его заводы и прииски продаст, чтобы деньги пропить-проесть. На внуков надеялся — и тут неудача. Не полюбился дочери муж, а сердцу не прикажешь. Он решил отцовскую волю проявить, приказывал. Да только как поживет с мужем его голубушка Дуня, так высохнет, побледнеет, доктора соберутся, советуют на воды. Ну что с ней сделаешь, раз природа у нее купеческая осталась, не принимает ни ихней дворянской пищи, ни воздуху, ни окружения.
А потом присмотрелся он и заметил, как Авдотья оживляется, когда племянник его (не по прямой ветви, правда) в дом к ним заглядывает. Дальше больше. Она — на воды, племяннику тоже вдруг по пути. Она — в Кисловодск, и его туда, вроде бы как с поручениями… Совсем голова кругом пошла у него. Иначе бы…
Не решил бы он иначе в кабак поехать. В самый удалой и развеселый. А там как раз Веригин Никита гулял. Кто его не знает в Москве? Огромный, под потолок ростом, в плечах не сажень — две, да еще аршин. Кудри буйные, глаза жесткие. Увидел Игнатьева и смеется.
— А сказывают, ты сюда сто лет не заезжал! Ах, врали! Головы поотверчу.
— Правду сказывают. Только сегодня — повод.
— Тоска или радость? — спрашивает Никита, наполняя стакан и протягивая второй Игнатьеву.
— Безвыходное положение, — вздыхает купец и собирается выпить чарку, но Никита жестом останавливает.
— За это пить не буду, — говорит отечески, хоть и моложе годков на пять Игнатьева, — и тебе не советую. Лучше давай за мой новый караван выпьем. За радость мою. А потом ты мне про свое горе расскажешь…
Выпили они не по одной чарке, а по пять. За радость Никитину много нужно было пить. Большая была у него радость. А потом Игнатьев и рассказал ему все как есть. И про дела, требующие звонкой монеты незамедлительно, и про зятя-дворянина проклятого, и про дочку-дурищу, которая от мужа чахнет, а от брата троюродного, глядишь, скоро понесет…
Никита думать стал. За это еще раз выпили. А потом сказал ему Веригин о том, что есть-де, мол, человек. Все вопросы утрясает живо и споро. Подтолкнул к дверям. Повезло тебе, говорит, здесь он. |