Изменить размер шрифта - +

 

Уже вечерело, когда мы добрались тем воскресеньем до отеля «Юник». В холле Данни ждал Агхамури, в компании Дювельца и Жерара Марсиано. Тогда я и познакомился с ними. Они настояли, чтоб мы пошли смотреть сад, начинавшийся за отелем, где были расставлены столики с зонтиками от солнца. «Твои окна выходят на эту сторону», — сказал Агхамури, но Данни, казалось, было все равно. Дювельц. Марсиано. Я изо всех сил стараюсь воскресить их образы, нащупать что-то, что заставило бы их после стольких лет проявиться во всей полноте и жизни, чтоб я снова ощутил их присутствие. Даже не знаю… Запах? Дювельц всегда выглядел аккуратно: ровные светлые усы, галстук, серый костюм. Он пользовался одной и той же туалетной водой — много лет спустя я узнал ее название, когда нашел в гостиничном номере забытый кем-то флакон. «Pino Silvestre», «лесная сосна» по-итальянски. На пару секунд запах «Pino Silvestre» позволил мне увидеть со спины блондина, грузно шагавшего вниз по улице Монпарнас: это Дювельц. И — все исчезло. Так, проснувшись, мы часто не помним сна — остается лишь легкий отпечаток, который тает с приходом дня. Жерар Марсиано, напротив, был брюнетом с очень белой кожей, роста невысокого и с характерным взглядом: он смотрел как бы в глаза, но не видел собеседника. Лучше всех из них я знал Агхамури. Мы много раз сидели в кафе на площади Монж по вечерам, после его занятий в Санзье. И каждый раз мне казалось, что он хочет сообщить что-то важное — иначе зачем было звать меня сюда, подальше от остальных. Зимой по вечерам здесь было тихо, и мы засиживались одни в дальнем углу, будто в укрытии. Черный пудель смотрел на нас, положив морду на табурет, и моргал глазами. Бывает, отдельные моменты сопрягаются в моей памяти с какими-то строками, и после я подолгу ищу, кто их автор. Так, думая о вечернем кафе на площади Монж, я всегда вспоминаю строки: «Когтистые пуделя лапы царапали ночи гранит».

После мы шли пешком до Монпарнаса. По пути Агхамури рассказывал кое-что о себе, а это вообще случалось редко. Не так давно его выгнали из марокканского корпуса, но я так и не узнал, по политическим причинам или нет. Друзья устроили его в небольшой квартирке в Шестнадцатом округе, рядом с Домом радио, той круглой махиной. Но ему больше нравилось в отеле «Юник», где распорядитель, «приятель из Марокко», оставил ему комнату. Почему бы тогда не съехать с квартиры в Шестнадцатом округе? — «Там живет моя жена. Да, я женат». — Тут я почувствовал, что больше он не скажет ни слова. Впрочем, на расспросы он никогда не отвечал. То немногое, что он доверил мне — хотя доверием это назвать трудно, — говорилось по пути от площади Монж до Монпарнаса: мы подолгу шли молча, будто ходьба помогала ему собраться с духом, прежде чем что-то сказать.

Одно не давало мне покоя. Был ли он студентом на самом деле? Я как-то спросил, сколько ему лет, и он ответил: тридцать. Потом, кажется, пожалел, что сказал. Разве можно быть студентом в тридцать лет? Я не решился задать ему этот вопрос, боясь задеть. А Данни? Ей-то зачем хотелось в студентки? И неужели можно так вот запросто взять и записаться на этот факультет? Когда я смотрел на них обоих, в отеле «Юник», они совсем не походили на студентов, и мне порой казалось, что та огромная, недостроенная громада факультета у пустыря где-то рядом с Монж на самом деле стоит в другом городе, в другой стране, в другой жизни. Может, причиной тому Поль Шастанье, Дювельц, Марсиано и те люди за стойкой регистрации? Мне вечно было не по себе в здешних переулках. В самом деле, вид у них мрачноватый. Они вспоминаются мне всегда под дождем, хотя другие районы Парижа я представляю скорее залитыми солнцем. Мне кажется, после войны Монпарнас выцвел. «Ля Куполь» и «Ле Селект» еще сверкали редкими огнями на том конце бульвара, но квартал утратил свой дух.

Быстрый переход