Даже очень неодинаковы… Но одинакова причина беды. И с ней должно быть покончено! Обвинять их в измене? И не женам, не детям, а государству?.. Товарищ Сталин ужаснется!
Мама второй раз употребила этот глагол — дерзкий для того времени: величие не могло быть ужасающимся, содрогающимся. Величие могло быть только величием.
— Я подпишусь один, — спокойно произнес отец, взглянув на маму в упор глазами, с которыми нельзя было не соглашаться, если они того хотели.
— Почему?.. — по-вчерашнему неожиданно обессилев, спросила мама.
— Зачем же две подписи от одной семьи? Дай-ка бумагу… Может, еще Танюшу с Ларисой пригласить подписаться?
Отец объединил меня с куклой, что делал иногда и что было мне неприятно. Но в тот раз обида не кольнула меня: обижаться было нелепо.
— Одного я тебя не оставлю! — сказала мама.
— Где?
— Нигде… И на этой бумаге тоже.
— Две подписи от одной семьи?
— А нарком с комкором? — упрямо не желая оставлять отца в одиночестве, спросила мама.
— Они… я думаю, не подпишутся, — врастяжку ответил отец.
— Почему? Товарищ Сталин оценит их честность!
— Но письмо до него может и не дойти. А если прочтет этот… галантный с длинными восковыми пальцами, который сегодня высасывал из меня…
— Какое право он имел допрашивать замнаркома?
Отец уже понял что-то такое, чего мама не понимала. «Почему же он не объяснит ей? Почему?!» — трепыхалась я возле дверной щели. Мне было страшно оттого, что отец подпишет и пошлет письмо, которое может дойти до «галантного с длинными пальцами».
Что такое «галантный», я не знала, но догадалась, что понятие это сродни слову «галантерея».
— Тогда подпишем вдвоем! — вновь обрела мама стойкость.
— Танюшу пожалей, — тихо попросил отец, уже не объединяя меня с Ларисой.
Внешне нарком и комкор выглядели совершенными антиподами: военный был типично военным, а штатский — типично штатским.
Одергивая под поясом высококачественную гимнастерку, комкор, наверное, бессознательно подчеркивал свою подтянутость и моложавую стройность. Он был прямым, как приказ. А обветренно-сухощавое лицо и седая охапка волос на голове напоминали о том, что он твердым, негнущимся шагом явился к нам из боев и походов.
— Прежде он не был таким «типичным», — без осуждения, но с грустью сказал как-то отец. — А потом насмотрелся фильмов, спектаклей про себя самого — и стал подражать актерам, исполняющим его роль. Но в сабельную атаку кинется по первому зову.
Это отец сказал, когда мне было лет шесть. Но я запомнила… А в одиннадцать с половиной подумала, что атаки бывают разные. И что в одни из них комкор кинется не колеблясь, а в другие — навряд ли.
Расслаблялся он только у нас на диване с гитарой в руках. В нем появлялось нечто раздольно-гусарское. И с неожиданными для него лиричными интонациями он пел про любовь. Не про ту, что закаляется в пекле сражений, побеждая разлуки, а про чужую и, безусловно, неведомую ему, заставлявшую кого-то страдать и даже погибать в тиши и при полном материальном благополучии. Он действительно вынес невыносимое и за гитарой хотел забыться.
— Битый-перебитый человек, — сказал отец в разгар спора о подписях под тем самым, как оказалось, даже для меня опасным, письмом. — А битые не хотят, чтобы их снова били. Второй раз в камеру смертников? Нам неведомо, что это такое. А ему ведомо!..
Нарком не был бит-перебит, но выглядел куда более истерзанным, чем все испытавший комкор. |