Как только он увидел Андреса, то убедился, что предчувствие его не обмануло. Усилиями доброго купца и молодого графа фон Ваха пребывание Андреса во Франкфурте было восстановлено по часам; тем самым подтвердилась его полная невиновность и непричастность к ограблению и убийству. В конце концов и сам Деннер признался, что Андрес говорил правду об отношениях с ним, заметив только, что, видать, сам сатана его ослепил, ибо он на самом деле был уверен, что в замке фон Баха Андрес сражался на его стороне. За вынужденное участие в разграблении имения арендатора, а также за законопротивное спасение Деннера Андрес, по словам судьи, уже искупил свою вину тяжелым и длительным пребыванием в тюрьме, пытками и страхом смерти; посему он был освобожден от дальнейшего наказания и поспешил со своей Джорджиной в замок фон Ваха, где благородный граф отвел им под жилье одну из пристроек, требуя от Андреса лишь несложной егерской службы, которая была ему необходима: граф был страстный охотник. И судебные издержки тоже заплатил граф, так что наследство Андреса и Джорджины ничуть не уменьшилось.
Процесс против нечестивого Игнаца Деннера принял теперь совершенно иной оборот. Произошедшее на месте казни, казалось, совершенно преобразило его. Его насмешливая дьявольская гордыня была сломлена, а из подавленной души потоком полились признания, от которых у судей волосы становились дыбом. Деннер обвинял себя — и при этом глубоко покаялся — в союзе с сатаной, который поддерживал с самой ранней юности. Поэтому дальнейшее расследование проводилось с участием соответствующих духовных лиц. О своей прежней жизни он рассказал столько странного и необычного, что это можно бы было посчитать плодом больного воображения, однако наведение справок в Неаполе, родном, по его словам, городе, полностью все подтвердило. Выписка из рассмотренных духовным судом в Неаполе документов пролила свет на обстоятельства происхождения Деннера.
Много лет назад в Неаполе жил старый чудаковатый доктор по имени Трабаччио, которого из-за его необычного, но всегда успешного лечения называли Чудесным Доктором. Казалось, возраст был не властен над ним, походка его была быстрой и молодой, хотя некоторые местные жители и подсчитали, что ему уже должно было быть лет восемьдесят. Лицо его было ужасающе искривлено и сморщено, а взгляд едва ли можно было вынести без внутреннего содрогания. Больным, однако, он часто делал добро, и говорили, что зачастую одним лишь только острым, устремленным на больного взглядом лечил он тяжелые, затяжные недуги. На свой черный костюм доктор набрасывал обычно широкий красный плащ с золотыми аксельбантами и кистями, из-под крупных складок которого торчала длинная шпага. В таком виде и с ларцом, полным лекарств, которые сам готовил, ходил он к своим больным по улицам Неаполя, и многие с отвращением его сторонились. Обращались к нему лишь в случае крайней необходимости, и он никогда не отказывал, даже если ему не приходилось рассчитывать на особое вознаграждение. Несколько его жен скоропостижно скончались; все необычайно красивые, они в большинстве случаев были деревенскими проститутками. Доктор запирал их и разрешал только посещать богослужения, да и то в сопровождении старой, уродливой женщины. Эта старуха была неподкупной; любая, самая хитроумная попытка молодых сластолюбцев приблизиться к молодым красавицам, женам Трабаччио, оказывалась безуспешной.
Хотя богатые люди и платили доктору Трабаччио хорошие деньги, доходы никак не соответствовали тому богатству, состоящему из наличности и драгоценностей, которые он складывал дома и которые ни от кого не скрывал. При этом временами он бывал щедр до расточительства и имел привычку каждый раз, когда умирала его очередная жена, давать большой обед, расходы на который не меньше, чем в два раза, превышали те доходы, которые приносила доктору его практика за целый год. Последняя жена родила ему сына, и он запирал его, как и жен: никто и никогда его не видел. Лишь на обеде, который он устроил после смерти его матери, маленький трехлетний мальчик сидел за столом, и все гости были поражены красотой и умом ребенка, которого по его поведению вполне можно было принять за двенадцатилетнего, если бы его возраст не выдавала внешность. |