Но всякое слово кажется тебе бесцветным, холодным и мертвым, и ты все ищешь, подыскиваешь, измышляешь, запинаешься, и несносные вопросы друзей охлаждают жар твоей души подобно ледяным порывам ветра, пока жар этот не угаснет совсем.
Но если ты, как отважный художник, сразу набрасываешь несколькими смелыми штрихами образ своего видения, то ты уже с большей легкостью находишь потом все более и более яркие краски и живая толпа живописных образов увлекает твоих друзей, и они, как и ты, увидят себя посреди той картины, которая возникла в твоей душе!
Я должен признаться, благосклонный читатель, что никто, собственно, не расспрашивал меня об истории молодого Натанаэля; но ты ведь знаешь, что я принадлежу к той странной породе авторов, которые, если они носят в себе что-либо, подобное только что описанному мною, чувствуют себя так, точно всякий встречный и даже весь мир, вопрошает: «Так в чем же там дело? Расскажите, милейший!» И вот меня непреодолимо тянет поговорить с тобой о роковой жизни Натанаэля. Ее необычность, ее поразительность потрясли мою душу; именно по этой причине и еще потому, что я хотел, о, читатель, чтобы ты пережил вместе со мной все чудеса этого рассказа, я так мучился, желая начать историю Натанаэля как можно значительнее, оригинально и впечатляюще.
«Однажды…» — это прекрасное начало для всякого рассказа, но для этого — слишком банально! «В провинциальном городке С. жил…» — это уже лучше, по крайней мере соответствует фактам. Или так: «Убирайся к черту! — воскликнул студент Натанаэль, дикий взор его был полон ярости и ужаса, когда продавец барометров Коппола…» Это я и вправду уже написал, когда мне показалось, что дикий взгляд студента Натанаэля несколько смешон. Но ведь история эта вовсе не забавна. Мне не приходили в голову никакие слова, которые могли бы хоть сколько-нибудь отразить сияние красок возникшей во мне картины. И я решил не начинать совсем. Поэтому прошу тебя, любезный читатель, считать эти три письма, переданные мне моим другом Лотаром, за абрис картины, на которую я при рассказе буду стараться накладывать все больше и больше красок. Может быть, мне удастся, как хорошему портретисту, удачно схватить некоторые лица и ты найдешь сходство, не зная оригинала, и тебе даже покажется, что ты нередко видел их собственными глазами. Ты, может быть, подумаешь тогда, о, читатель, что ничего нет более удивительного и безумного, чем действительная жизнь, и что только ее и мог уловить писатель — как смутное отражение в негладко отшлифованном зеркале.
Чтобы поведать все то, что нужно знать с самого начала, следует прибавить к упомянутым письмам, что вскоре после того, как умер отец Натанаэля, мать его взяла в дом Клару и Лотара, детей одного дальнего родственника, тоже умершего и оставившего их сиротами. Клара и Натанаэль почувствовали друг к другу сильную склонность, которой не мог бы противиться ни один человек на земле; они уже были обручены, когда Натанаэль оставил свой дом, чтобы продолжать свое образование в Г. Оттуда написал он свое последнее письмо и там же слушал лекции знаменитого профессора физики Спаланцани.
Теперь я могу спокойно продолжать свою историю; но в эту минуту образ Клары так живо возник перед моими глазами, что я не могу от него оторваться, как это всегда случалось со мной, когда она с прелестной улыбкой смотрела на меня. Клару нельзя было назвать красивой; так думали все, кто понимал красоту, так сказать, казенным образом. Но архитекторы хвалили соразмерность ее фигуры, художники находили, что ее затылок, плечи и грудь, пожалуй, уж слишком целомудренны, но зато все влюблялись в ее дивные, как у Марии-Магдалины, волосы и в особенности распространялись о колорите Батони. Один из них, сущий фантазер, престранным образом сравнил глаза Клары с озером Рейсдаля, в котором отражаются чистая лазурь безоблачного неба, лес, цветистые луга, весь богатый ландшафт пестрой, веселой жизни. |