Изменить размер шрифта - +
Эта серия брошюр была — для меня, во всяком случае, — самым расчудесным в мире развлечением, я носил их в заднем кармане джинсов и разворачивал в дождливые дни, когда в бейсбол не поиграешь, а «Монополия» уже всем осточертела.

Были ли все курьезы и люди-чудовища в «Рипли» всамделишными? Это некорректный вопрос. Для меня были — в том возрасте с шести до одиннадцати, когда закладываются основы человеческого воображения, самыми что ни на есть всамделишными. Я в них верил так же, как и в то, что десятицентовой монеткой можно устроить крушение товарного поезда, или в то, что маслянистая жидкость внутри мячика для гольфа разъест тебе руку, если хоть капелька попадет на нее. Именно благодаря журналу «Рипли: Хочешь верь, хочешь нет» я начал понимать, скаль призрачна граница между невероятным и банальным и как сопоставление того и другого помогает прояснить и обычные явления жизни, и случайные, таинственные. Не забывайте, мы здесь говорим об убеждении, а убеждение это колыбель мифа.

А как насчет реальности? — спросите вы. Для меня реальность пусть катится, как колобок, ко всем чертям. Меня она никогда особенно не волновала, по крайней мере в литературном творчестве. Я считаю, что миф и воображение — почти синонимы, а убеждение — источник того и другого. Убеждение в чем? По правде говоря, это роли не играет. Хоть один бог, хоть сто. Или монетка, которая может пустить поезд под откос. Эти мои убеждения не имеют ничего общего с верой: давайте сразу твердо определимся. Меня воспитывали в методистской вере, и, исходя из фундаменталистских воззрений моего детства, такое утверждение в лучшем случае дерзко, а в худшем — откровенное богохульство. Я верил во все удивительное, потому что создан был верить в удивительное. Другие занимаются бегом, потому что созданы быстро бегать, или играют в баскетбол, потому что бог наградил их двухметровым ростом, или решают на доске длиннющие, запутанные уравнения, потому что созданы так, что знают, как расставлять числа, чтобы они согласовывались друг с другом. Но тут-то вклинивается вера, и, думаю, это связано с тем, что ты снова и снова возвращаешься к одному и тому же, хотя в глубине души убежден, что лучше, чем уже сделал, не получится, а если продолжать в том же духе, то можно только скатиться вниз. Когда подносишь ко рту первый глоток, тебе еще нечего терять, но делая это во второй раз (и третий… и четвертый… и тридцать четвертый), рискуешь проиграть, впасть в депрессию, а в случае сочинителя рассказов, ограниченного строгими рамками жанра, — в самопародию. Но мы продолжаем давить, большинство из нас, а это все труднее и труднее. Я ни за что не поверил бы в это двадцать лет назад или даже десять, но это так. Становится все труднее.

И мне иногда кажется, что мой старенький текстовой процессор «Уонг» уже лет пять как перестал работать на электричестве: начиная с «Темной половины», он питается исключительно моей верой. А что здесь плохого: как бы там ни было, слова-то на экране появляются, правда ведь? Замысел каждого рассказа в этой книге возникал в момент убеждения, а писались они в припадке веры, радости и оптимизма. Однако все светлые чувства имеют своих мрачных близнецов, и страх провала — далеко не самый худший из них. Самое же худшее — по крайней мере для меня — это грызущая исподтишка мыслишка, что я давно уже сказал все, что должен был сказать, и теперь только прислушиваюсь к собственной нудной болтовне, потому что страшусь тишины, которая наступит, как только я замолчу. Прилив веры, необходимой, чтобы сочинить рассказ, в последние несколько лет становится все большей редкостью: все хотят писать романы, причем не меньше чем на четыре тысячи страниц каждый.

Это явление отмечается многими критиками — как правило, с тревогой. В рецензиях на все мои длинные романы — от «Остановки» до «Необходимых вещей» — меня честили за их избыточный объем.

Быстрый переход