Грузовик лихо вылетел на улицу. «Увод» котла состоялся при ясном свете лампочек, развешанных на всей территории базы, в присутствии работников Техснаба, равнодушно взиравших на наше занятие. Никому и в голову не приходило, что на их глазах происходит дерзкое ограбление.
Ольга Николаевна счастливо хохотала, она любила смеяться. Она выражала смехом не только удовольствие от шутки или забавной ситуации, но и глубинные чувства – радость, наслаждение жизнью, умиление, признательность, смех ее можно было слушать как музыку, так он был звонок и непроизволен. Она стояла в другом конце машины, мне ее не было видно из-за котла. Но я хорошо слышал ее голос. Я знал по смеху, что у нее пылают щеки, сияют глаза. У меня тоже пылали щеки, к тому же у меня путались мысли. Я закрывал глаза, чтобы снова пережить, что произошло… Это было единственное реальное. Все остальное – толчки машины, голоса товарищей и даже этот котел – было в ином мире.
Витенз тронул меня за плечо.
– Вам плохо? Вы очень бледны. Вы не надорвались, когда возились с котлом? Я сказал поспешно:
– Мне хорошо! Мне никогда еще не было так хорошо, Федор Исаакович!
Он посмотрел на меня с изумлением, но ничего не сказал.
Ей не понравилось мое дерзкое поведение. Для заключенного я держал себя слишком вольно. Уже на другой день она еле кивнула на мой поклон. Она прошла мимо замкнутая, надменная и, остановившись около шахтной печи, где шла плавка, заговорила с Боряевым. Я повернулся, хотел уйти в свою комнату, хотя у меня были дела на только что пущенной плавильной печурке, похожей на маленькую ваграночку. Я ненавидел Боряева.
Он позвал меня.
– Ольга Николаевна считает, что я выпускаю расплав слишком рано. Ну-ка замерь температуру в печи.
Он поднял вверх стеклышко глазка. Я навел оптический пирометр на светящееся отверстие. Ольга Николаевна воскликнула:
– Тысяча сто градусов, Боряев, точно, как я говорила! А нужно тысячу двести или даже больше. У вас печь идет холодно.
И тут Боряев поиздевался надо мной. Он знал, что я орудую пирометром так же искусно, как сам он – металлургическим ломиком, Витенз – рейсфедером, а химик Алексеевский реактивами и растворами. Он превратил мою умелость в предмет насмешки.
– Будет исполнено, – пообещал он. – Нужно лишь поточнее определять температуру, а поддерживать ее на заданном уровне я всегда сумею. Между прочим, Сергей способен и не глядя на жар, а просто взирая на стену, показать на приборе любую желанную температуру.
Ольга Николаевна не поверила. Я держал в руке оптическую трубку, а измерительный прибор стоял в стороне, это была старая конструкция, выпуск которой я сам налаживал в Ленинграде перед арестом, – первые наши отечественные оптические пирометры.
– Дайте тысячу двести шестьдесят градусов, – приказала она.
Они с Боряевым склонились над прибором. Я навел телескоп на темную стену, покрутил реостат и, когда лампочка, горевшая в оптической трубке, достигла нужной яркости, сказал:
– Готово, измеряйте! Тысяча двести шестьдесят пять градусов! Ольга Николаевна с изумлением глядела на Боряева, тот торжествовал. Я еще не понимал, отчего он радуется. Но когда он заговорил, я понял суть его торжества.
– Вот и работайте с таким ловкачом, – сказал он. – Он назовет вам любую цифру, а потребуйте проверки, тут же повторит ее. У меня нет уверенности, что температуры точно те, которые он называет.
– Договоритесь между собой, как измерять, – сказала она сухо. – Но держите строго предписанный режим.
Она тут же ушла, а я с горечью сказал Боряеву.
– Скотина ты, Иван! Разве я когда-нибудь называл неверные цифры?
– Дурак! – ответил он снисходительно. – Чего яришься? Я же не ругал, а хвалил твое умение. |