Изменить размер шрифта - +

— Все это уже не важно, Уэйд. Твои родители — пропащие люди. Они уже ничем не могут тебе помочь. Они уже ничего не чувствуют и ни о чем не мечтают. Единственное, что стоит принимать в расчет, это вечность.

— Нет, Бет, перестань... — Уэйд открыл глаза и сел. Потом заглянул ей в глаза. — Мы это уже проходили. Если твой родитель не обращает на тебя никакого внимания первые пятнадцать лет, даже не скажет «здравствуй» или «до свиданья», не говоря уж о том, чтобы научить тебя бриться или играть в бейсбол, — а общается с тобой только с помощью кулаков, то это жестоко — это все равно что посадить ребенка в одиночку.

— Пожалуй, я бы выбрала такую жестокость.

Уэйд откинулся на подушки.

— Не надо накликивать на себя жестокость. Даже мысленно. — Он повернулся на бок и погладил Бет по щекам. В детстве у нее были прыщи, и при виде оставшихся от них шрамов Уэйду становилось грустно. — Не надо.

Бет ничего не ответила.

— Нашему малышу не придется ничего бояться, — сказал Уэйд. — На нашего малыша никогда не будут кричать. Мы будем любить нашего малыша вечно. Мы не пьем. Не колемся. Не читаем нотаций. Мы...

— Стой.

— А? Почему?

— Потому что мы порченые. Мы больше уже не нормальные люди, Уэйд, мы оба. Не то чтобы мы прокляты или что еще, но мы...

— Что мы?

Бет привстала, прикурила итальянскую сигарету от розовой пластмассовой зажигалки и выпустила дым.

— Когда я была маленькой, у нас был такой садик. Как и у всех, дело-то было в Южной Каролине. Мои родители, особенно мама, были никудышные садовники, но год от года у них вырастало сколько-то овощей: всякая скучная картошка да капуста — немного салата, немного табака и тыкв, которые папа сажал каждый год. И ни одного цветка. — Она снова затянулась. — Но вот настал год, когда они совсем запили, и им на все стало наплевать, они переключились на то, чтобы не давать друг другу жизни. А садик совсем забросили. Перестали обращать на него внимание, а мне тогда было двенадцать, и я считала, что работа по саду — не для двенадцатилетних. Я начала курить и каталась с ребятами постарше в машинах. Но я никогда не переставала наблюдать за садом. Сорняки растут очень быстро. А потом на помощь им приходят кролики. Капуста одичала, а когда капуста дичает, то у нее такой вид — даже не знаю, как сказать, — как у бездомного бродяги. А потом ее съели жучки. И горох уже больше не появлялся. Я уходила в сад курить, когда по дому начинали летать стулья. Я шла посмотреть, что бывает с садом, который утратил своих хозяев. Выжило очень немногое, кое-где: кустик картошки, луковка. Мята.

— И?

— Этот сад — мы с тобой, Уэйд. Мы — сад, брошенный своими садовниками. Сад продолжает жить, но уже никогда не станет снова настоящим садом.

— Бет, все совершенно не так.

— Уэйд. Ты уже почти в Доме Господнем. Осталось только подыскать тебе комнату. — Тремя этажами ниже прогудела, проезжая под окнами пансиона, полицейская машина. Бет отвернулась. — Вот и Европу я тоже ненавижу.

— Что у тебя на уме, Бет?

— Тсс, Уэйд. Я помню, что в нашей группе нас учили верить в Чудеса. Но мы с тобой все равно — запущенный сад.

Сердце Уэйда разбилось, как яйцо о кухонный пол. Его чувство времени обострилось. Это был момент, когда молот ударяет по наковальне, сковывая цепь звено за звеном, и любовь становится только сильнее, реальнее, глубже и постоянней. Уэйд увидел правду в словах Бет. В сердце своем он согласился с ней и подумал о том, как его ребенок будет подрастать и расцветать, когда кролики и личинки уже давным-давно не оставят от него самого и следа.

Быстрый переход