|
Он думал о годах, рябью проходящих по стволу, вдоль сучьев, нарастающих, словно волны… Однажды он видел медведя. Огромный и неуклюжий тюк спутанной шерсти ломился через подлесок совсем близко от него, что-то выискивая. Олени, почуяв его, дробно ускакивали прочь. Вздрагивали и разбегались какие-то создания, не показывавшиеся на глаза. Солнечный свет пронизывал густые кроны, а когда дул ветер, то лес стонал и трещал, но он не боялся жестокости ветра. Хотя кое-чего он все-таки побаивался, особенно тяжело приходилось зимой, когда он промерзал до костей и от холода все внутри болело, но каждая зима переносилась легче предыдущей, и позже он понял: это потому, что он двигался на юг. Порою лес внезапно обрывался, открывалось широко распахнутое небо, и он оказывался на краю луга, болота, открытой местности. Избушки казались рассыпанными камешками, над ними поднимались тонкие струйки дыма, исчезавшие в крутой голубизне. Он нырял назад, сливался с тишиной леса, исчезал. Он был нелюбопытным, а потому неуловимым, невидимым и неведомым… Но ему нравилось смотреть на костры.
«Что?» (Взгляд приора выразит недоумение, бровь будет поднята, голова слегка наклонена.)
Когда сердце билось о ребра, а рот наполнялся слюной, он любил подползти ближе, оставаясь вне пределов слышимости, но все-таки ближе, чтобы почуять запах жарящейся на костре туши, различить, как лижут ее языки пламени, а возле костра, кивая друг другу, возятся согбенные фигуры. Они будоражили его, эти всполохи огня, эти раны, нанесенные мягкой светотени леса, тонким переливам темноты. Огонь бил в глаза, ослеплял, но ему это нравилось. Тогда ему казалось, что лес вот-вот ослабит свою хватку, отпустит его на волю, чтобы он, проморгавшись, прозрел и мог смотреть на открытый горячий огонь. Он ползал вокруг бивака по шуршащему лесному ложу, все сужая и сужая круги… Ему всегда хотелось подобраться ближе, ближе и еще ближе. Вот так его и поймали.
«Кто?» (Произнесено будет намеренно сухо, будто приор стесняется прежнего намека на любопытство. Приору не пристало быть любопытным. Он должен изъясняться буднично, по-деловому, не проявляя личной заинтересованности.)
«Ну-ка тащи его за уши!»
«За ноги, за ноги хватай!»
«Врежь ему хорошенько!»
Сейчас ему кажется, что кричали именно так, что именно эти слова он слышал в поглотившем его шуме, хаосе и страхе. Да, его били. Треск огня, огромные лица, выныривавшие над ним из темноты и вновь в темноте исчезавшие, и шум, все перекрывающий шум… Они реяли над ним, молотили его кулаками, да и сами выглядели словно дубинки, и когда сталкивались друг с другом, раздавались глухие удары. Если он распластается на земле, станет плоским, вожмется в землю, в тень, они позабудут о нем и уйдут прочь, словно тот медведь, или ускачут, словно олени. Распластаться. Слиться с землей. Исчезнуть. Беги, беги к морю… Это были огромные, грубые мужики, странно пахнущие и громогласные. Он обхватил голову руками и заткнул уши, только бы их не слышать, но мужчины были настырны и сильны — и никак не желали исчезать. Один врезал ему по уху. Другой — по ноге. Он подтянул колени к подбородку, свернулся, став мячиком, — так он сопротивлялся. Но они развернули его, подняли на ноги. Он был почти обнаженным и — это его потрясло — почти такого же роста, как они. Как такое могло произойти? Он не понимал, это лишало его всех надежд и ввергало в отчаяние…
Была ночь, потом наступил рассвет. Гул, шум, рокот. Дни, грохоча, падали с небес.
Он помнил опутанный травой склон — ноги утопали в мягкой траве, словно в иле, — по которому они взбирались к вершине. Светило солнце, и его тащили на веревке. Так оно и было.
Вот еще воспоминание: он спит, впервые спит возле костра, ему снится, что его чем-то укрывают, слой за слоем, чем-то вроде звериных шкур, слои становятся тяжелее и тяжелее. |