Собственно, в этой картине не было ничего удивительного, наверное, Петр просто подражал нашей мужской манере делать два этих дела одновременно, и тем не менее Белоцветов почему–то был ошарашен.
— Петь, ты чего? — неровным голосом спросил он.
— Ничего, — сказал Петр, спокойно посмотрев на Белоцветова из- за газеты, и как бы вновь углубился в чтение.
Словом, двенадцатая квартира еще не спала, но уже наступила пора вещей. Неведомо откуда и куда прошелся по полу сквознячок, задышали несколько квадратных сантиметров обоев, поотставших в том месте, где стоял беспризорный шкаф, и в районе этажерки что–то шепнулось само собой; потом вступили водопроводные трубы, которые начали приглушенно чревовещать, но вдруг замолчали, как если бы их кто–нибудь оборвал; где–то посыпалась известка, что–то такое пискнуло, совсем уж неузнаваемое, таинственное, на кухне по собственному почину скрипнула половица. Тут из своей комнаты вышел Генрих Валенчик, и вещи временно притаились. Валенчик сунул в рот папиросу, несколько раз прошелся по коридору туда–сюда, немного постоял возле фондервякинского корыта, а затем вернулся к себе, оглушительно хлопнув дверью. И снова пусто, снова пора вещей, но пока не в полную силу, точно вещи были, как говорится, в курсе, что еще Пумпянская не проверяла по обыкновению, везде ли погашен свет.
Без четверти одиннадцать в коридоре раздался отвратительный женский крик; крик был дикий, какой–то зоологический, на который горловые связки способны, наверное, только в тех редких случаях, когда человек сталкивается с чем–либо слишком ужасным, пограничным возможностям восприятия. Квартира немедленно ожила: из–за дверей послышалось движение, голоса, и в следующую минуту жильцы кто в чем высыпали из комнат. Посреди коридора в халате, застегнутом на одну пуговицу, из–под которого виднелась сбившаяся ситцевая рубашка, в бигуди, в золоченых индийских шлепанцах как вкопанная стояла Юлия Голова; лицо ее посерело, глаза были вытаращены, рот дрожал.
— Ты что орешь как резаная? — зло спросил ее Фондервякин.
В ответ Юлия только полуподняла руку в направлении входной двери.
— Что случилось–то? — взмолился Генрих Валенчик. — Ты толком можешь нам объяснить?
— Там… — начала Юлия и окончательно подняла руку в направлении входной двери, — там сейчас стояло привидение какого–то мужика…
Несмотря на то, что при этих словах у всех, как говорится, екнуло сердце, никто из жильцов Юлии не поверил. Разумеется, было бы удивительно, если бы кто–нибудь ей поверил, и все же несравненно удивительнее то, что ей никто решительно не поверил, поскольку привидения — это тайная страсть нашей литературы, которая поэтому и внедряет их в самые посконные ситуации, а мы народ крайне литературный и даже не так доверяем жизни, как романам и повестям. Наконец, то положение, в каком оказалась Юлия Голова, представляло собой не более как житейскую вариацию того положения, в каком сто двадцать лет тому назад оказалось одно якобы вымышленное лицо:
«— …А, кстати, верите вы в привидения?
— В какие привидения?
— В обыкновенные привидения, в какие!
— А вы верите?
Да, пожалуй, и нет, pouv rous plaire (что бы вам угодить (франц)). То есть не то что нет…
— Являются, что ли?
— …Марфа Петровна посещать изволит, — проговорил он, скривя рот в какую–то странную улыбку.
— Как это посещать изволит?
— Да уж три раза приходила…
— Наяву?
— Совершенно. Все три раза наяву. Придет, поговорит с минуту и уйдет в дверь; всегда в дверь. Даже как будто слышно.
— …Что же она вам говорит, когда приходит?
— Она–то? Вообразите себе, о самых ничтожных пустяках, и подивитесь человеку: меня ведь это–то и сердит…»
— Померещилось, — успокоительно произнесла Анна Олеговна, которая вышла еще в довольно пристойном виде, то есть причесанная и в халате. |