Короче говоря, профессор, у нас с тобой остается единственный ход, а именно: выясняем, кто из наших, а также известных нам не наших способен на кровавое преступление, и выжимаем из него явку с повинной.
—- Это невозможно по двум причинам. Первая: из не наших мы знаем только Саранцева и Кузнецову, а может быть, есть какой–нибудь Иван Иванович Душ кии, который нашу старуху и укокошил. Вторая: на кровавое преступление, по идее, способен каждый. Уж на что, кажется, я безвредное существо, а и то чувствую за собой, так сказать, убийственную потенцию. А какие в другой раз мысли приходят в голову!.. Если бы ты, Василий, знал, какие мне другой раз мысли приходят в голову, то бы со мной здороваться перестал.
— Мысли — это одно, а дело ~ совсем другое, — произнес Чинариков и застеснялся обиходности своих слов.
— А дело–то как раз! в том, что сидит в нас зверь, ох сидит!
— Ну, не знаю, — сказал Чинариков. — Я, после того как побывал «за речкой» и посмотрел на войну, какие они бывают, муху и ту прибить не могу. Потому что, Никита, я такое видел, что в добрые времена человеку видеть не полагается.
— Нет, конечно, в ком–то зверь сидит, в ком–то посиживает, а в ком–то от него только дух остался. Но за редчайшими исключениями звериный дух присутствует во всяком здоровом теле, а иначе и быть не может, потому что родила нас фауна, даже флора, и два миллиона лет — это не срок, чтобы из инфузории–туфельки развилось богоподобное существо. Со временем звериный дух из нас выветрится, конечно, но нынешнее поколение советских людей до этого праздника много не доживет.
— Счастливый ты человек, Никита, — сказал Чинариков и протяжно вздохнул. — Тут в двух шагах от тебя злодейски убивают безвинных старушек, в трех шагах от Кремля можно встретить избитую женщину в разных ботинках, за стеной живет юный неандерталец в лице Митьки Началова, а ты развиваешь оптимистические теории…
— Да с чего ты взял, что Митька неандерталец? Ты с ним хоть раз по душам–то поговорил?
— Не о чем мне с ним говорить, — пробурчал Чинариков, — у него одни глупости на уме.
— Откуда мы с тобой знаем, что у него на уме; может быть, у него как раз марксистско–ленинская философия на уме?
Чинариков нехорошо улыбнулся и предложил:
— Это можно легко проверить. Давай пойдем к нему и спросим: «А скажи–ка, братец, что у тебя на уме?»
На лице у Белоцветова проскочила легкая нерешительность, но в следующее мгновение он согласно кивнул Чинарикову, и они вышли из комнаты в коридор.
Поскольку в двенадцатой квартире Пумпянская испокон веков отвечала за электричество, никто из жильцов не удосужился зажечь свет, и в коридоре было темно, как зимним утром, часу в девятом. Возле входной двери, ближе к старинному зеркалу, стояла тень, достаточно приметная в полумраке, потому что она была намного его темней.
Увидев тень, Чинариков с Белоцветовым оторопели и оба застыли в неловких позах. Прошло, может быть, с полминуты, прежде чем Чинариков взял себя в руки и спросил не то чтобы своим голосом:
— Вы кто будете–то, товарищ?..
— Я? — переспросила тень вполне по–земному. — Ну, положим. Душкин Иван Иванович. Еще вопросы есть?
Чинариков сказал:
— Есть.
— Примерно в то время, как Белоцветов с Чинариковым договорились до идеи всечеловеческого родства, двенадцатая квартира мало- помалу начала просыпаться. Зашумела вода в ванной комнате и туалете, бодро загремела на кухне посуда, послышались шаги, кашель, поскрипывание дверей. Когда в стороне Солянки над кособокими крышами взошло солнце и ударило в окна светом нежно–розового оттенка, какой бывает на шляпках у сыроежек, в кухне уже присутствовали Лев Борисович Фондервякин, который, пристроившись у окна, пил молоко из синей кружки с золотым ободком, почему–то прозванной им бокалом, Генрих Валенчик, который лепил какие–то особенные пельмени, Вера Валенчик, которая за ним наблюдала, Анна Олеговна Капитонова, которая жарила яичницу у плиты, Митя Началов, который не делал решительно ничего, и Юлия Голова, которая курила, сидя на табурете. |