А этот, недавно еще барский, совсем захирел и ссутулился, зеленая краска облезла, обнажив коростяные, красного кирпича язвы, и вдруг обнаружилось, что нет в нем ни балконов, ни лоджий, а раскрытые форточки выглядят как отваливающиеся заплатки.
Дагмара Вячеславовна, была ли ты? И звучит уже загранично, по-чужому, а раньше казалось, что по-дворянски: Дагмара Вячеславовна… И воспоминания надо вызывать издалека-издалека, из какой-то другой жизни, после которой успел умереть, восстать и снова оказаться на грани смерти.
Опять Алешу при возвращении в сегодня задевает о свадьбу: ни одного знакомого лица. И это почти всегда — ни одного знакомого лица. На свадьбах гуляют, выходя вперед, новые люди — да, это так. Иначе не призывали бы его, как акушерку, принимать недоношенное дитя, которое есть самое любовь; дети любви пойдут позже. Не с луны же, в самом деле, сваливаются эти новые, среди них есть люди пожилые, а Алеше тридцать пять. Свадьбы — ладно, им не задают вопросы, они не жизнь, а вспышки жизни, но ведь и на улицах он все реже встречает знакомых и часто, не страдая выпадением памяти, останавливается в недоумении: что-то мелькнуло стершейся приметой, что-то окликнуло — но нет, проходят мимо не узнающие его и не желающие, чтобы узнавали их. Точно земная кора сдвинулась и все поменялось, натянув сверху пленку похожести, на которой изредка что-нибудь мелькнет из старого.
Надо завтра зайти к Сидейкиным. Оставить костюм для нового выхода в свет и подождать звонка Аси. Она спросила, и Алеша дал ей этот телефон, договорившись о часе, когда она позвонит.
— Вы мне нравитесь, — сказала она при прощании, подавая маленькую твердую руку.
Он ответил:
— Вы мне, кажется, тоже. Но я не привык, чтобы женщины говорили мне это так скоро и раньше меня.
— Ой, простите, я многого не умею. — Ее растерянность показалась ему искренней.
Можно бы, конечно, ею увлечься… Но подумать только: как любить ушуистку? Женщина ли она? Он был все-таки старого покроя и не представлял: как можно любить, к примеру, фотомодель, брокершу, дилершу, феминистку, всю эту путану-мутану — если бы даже удалось до них возвыситься?! Они казались новым, скоростным происхождением человека, рванувшегося из каких-то тайных и смелых, прежде природой отвергаемых зародышей. Вызывающая недоношенность целого вида… все ли у них на месте?
По длинно и мертвенно отсвечивающим путям катят с визгом и электрическими брызгами торопящиеся в депо трамваи, заляпанные яркими чужими буквами рекламы. Где-то вдали что-то огромное, тяжкое протяжно отпыхивается; воздух теплый и сладковатый, стоит неподвижно, осевшей толщей. Плачут за рекой гудки электровозов, редкие прохожие смеются и говорят нарочито громко — как в незнакомой тайге, остерегаясь зверя; и из каждого окна, мимо которых проходит Алеша, из закрытого ставнями и задернутого шторами, гремят, отдаляясь и приближаясь, очереди выстрелов, за которыми отдыхают граждане перед телевизором.
Алеша поднимается по ветхой деревянной лестнице в гору, пробуя ногами каждую ступеньку и чувствуя себя неуютно, как бы под пристальным взглядом. Быстро и неожиданно стемнело до вязкой черной пестроты, и Алеша не сразу догадывается: здесь, на крутом подъеме изжитой, неимоверно старой улицы нет электричества. Деревянные дома по взгорью, и один, и второй, и третий, скособоченные, наполовину утянутые в землю, давно поддерживающие друг друга только единственным строем и единой жизнью, жутко и неотрывно, наползая и приближая черные провалы, смотрят пустыми глазницами окон. С другой стороны улицы то же самое.
Наверху свежее, можно отдышаться и оглядеться. Но и здесь темно, в темноте на фоне рдеющей пустоты, где должно быть небо, высится новое, недостроенное здание донельзя изломанных форм и ощетинившееся всеми своими остриями — и тоже жуткое. И оттуда, из этой хищно нависающей архитектуры, негромко, но внятно, с воркующей глумливой нежностью догоняет наконец Алешу песня, которая преследует его уже давно:
Алеша убыстряет шаг, чтобы не слышать продолжения, и, дойдя до парка, поворачивает вправо. |