Важнее то, что от них загорелся он жгучим интересом к Ренессансу и понял, что это слово часто у нас употребляют неправильно, как возрождение того, что уже было когда-то рождено, а потом по каким-то причинам зачахло лет на пятьсот или на тысячу. С этой точки зрения, говоря о ренессансе русской философии в начале двадцатого века, можно подумать, что у нас на Руси когда-то творили Аристотель и Платон. Говоря о Ренессансе, очевидно, надо иметь в виду общий творческий подъем нации, группы наций или всей цивилизации.
Потрясенный молодой человек слушал, как бесконечно прикуривающие друг у друга старики запросто говорили о литературной сцене Флоренции XIII века, о «новом сладостном стиле», что пошел от двух Гвидо – Гвиницелли и Кавальканти, о том, как мощно вошел в этот стиль юный Дант. За три столетия до Шекспира! За шесть столетий до Пушкина! За семь столетий до Саши Корбаха! А значит, до этого «нового» стиля уже тогда существовал «старый»? Ну, конечно же, вот они: одиннадцатый век, трубадуры Прованса! Оттого и новым стал называться этот стиль, что жаждали возродить старый, все эти излияния, все эти канцоны Бертрана де Борна, Раймбаута де Вакейраса и прочих куртуазных бродяг, опоясанных мечами.
Человеческая карнавальная процессия со всеми ее масками хохота и ужаса проходила перед ним, ведомая Михаилом и Леонидом, «мудрецами и поэтами» ОПОЯЗа, которым только к концу жизни, после арестов и лагерей, удалось унести «зажженные светы» в свои кооперативные квартиренки. Это были люди второго российского Ренессанса. При подходе двадцатого века у нас возник могучий поток творчества, плотину которому поставили два исчадия «позитивистского мышления» – Ленин и Сталин.
Вот, право, достойная цель жизни, решил вчерашний кумир советской молодежи, – работать для третьего Ренессанса! И вот, забросив гитару на бабкин шкаф, двадцатишестилетний Корбах, недоучка филфака МГУ и театрального училища имени Щукина, забаррикадировался от молодой жизни философскими трактатами и томами классиков. Стал даже после долгого перерыва навещать свою мамочку, что работала в отделе рукописей Всесоюзной Ленинской библиотеки и имела доступ в спецхран.
Жилое пространство его в те годы простиралось в закутке за массивными книжными шкафами Ирины Степановны Корбах, урожденной Кропоткиной – да-да, из тех Кропоткиных! – и бабка не переставала восхищаться духовной эволюцией этого, как она выражалась, нехудшего представителя своего неожиданного поколения.
Промышлял Саша дежурствами в котельной, не чурался и перепродажи книжного дефицита. Щеголял в черном флотском бушлате, у которого, разумеется, была своя история. Вот она в сжатом виде.
Запад Эстонии, Кейла-Йоа. Запретная зона. Телеграфная проза в расцвете. Заброшенное имение Волконских—Бенкендорфов. Штаб танковой бригады. В парке остатки мостов на остатках цепей. Остатки идиллий. Водопад. Вздыбленные гусеницами плиты некрополя. Золото искали танкисты.
Спуск к морю. Гул сосен. Свободное радио ветра. Зеленоватый и пенный накат. На мелководье – черный бушлат, как добрая половина человечища. Вступают глаголы и наречия. Схватил. Тащу. Тяжело. Устал. Перевернул. Умопомрачительно. Сверкнуло двубортное, не наше, стокгольмское!
Бушлат, тяжелый, как лев океана, был набит окаменевшим песком. Юный Саша три дня совком (!) вытаскивал этот песок из рукавов и карманов. Привезенный в Москву предмет еще три месяца сох и наконец ожил, лег на плечи плотной и мягкой шкурой, бушлат шведского кроя, второго такого нет на Арбате. Вот в этом странном одеянии с огромного шведского плеча он и пристрастился таскаться по городу, тем более что в бездонных карманах помещалась уйма книг.
В этой воображаемой нами си-ви был еще один весьма запутанный раздел, а именно «трудовая деятельность». Тут уж совсем шли какие-то зигзаги, спирали, рывки, а главное, какие-то провалы и затемнения. |