Уверен, там нам жилось бы намного лучше…
Покинув Плимут, я вдруг проникся глубочайшим покоем. Плимут и сам по себе отлично успокаивает нервы. Зеленый, мирный, окутанный дремотой краешек суши нежно растворяется среди волн, и мнится, будто сама Англия босиком спускается к морю. Земля здесь дышит жизнью, словно в день сотворения. Эх, если бы не англичане! Вон они, заполонили берег – таможенные чиновники, носильщики с грузчиками и прочая братия. Как медленно, плавно, почти незаметно для глаза они перемещаются, с той раздражающе невозмутимой эффективностью, что всегда отличала их нацию. Меня тут же обуревает злоба. Точнее, даже брезгливость. Не люди, а ходячие устрицы. Непробиваемая одержимость – их жесткий панцирь, под которым колышется дряблая сущность. Устрица, пытавшаяся проглотить мир! В этом есть нечто забавное. И куда ни глянь, ни единого человеческого выражения лица. У пристани стоят на якорях военные суда, на берегу видны фабрики, бензобаки, маяк. Если мои глаза не врут, все это существует, и следовательно, создано англичанами, но разум восстает против подобного вывода. Для меня здешние жители – сплошь упыри, кладбищенские воры и пираты, причем самые что ни на есть опасные. Да шут бы с ними! Я здесь не схожу…
Стою у перил и тихо наслаждаюсь гулом, недоразумениями, всеобщим бедламом. Один таможенник кричит рабочему, чтобы тот аккуратнее управлял подъемной стрелой, которая качается у нас над головами: как бы кто из пассажиров не попал в поле ее действия! И вот это выражение: «попасть в поле действия», слетевшее с уст обыкновенного таможенника, наполняет мое сердце горячей благодарностью. Что за язык! Добро пожаловать в мир математики, где все подчиняется строгим законам эвклидовой геометрии, причем справедливо. Смятение и логика! Внешнее противоречие между ними обманчиво. Если вдуматься, нет никакого противоречия. Для изумительного равновесия души, которым щеголяет любой француз, как раз и необходима чисто внешняя неразбериха в сочетании с четким внутренним порядком, а он, что еще более потрясает, здесь у каждого свой, собственноручно созданный.
Вокзал Крейи. Теперь я твердо знаю, что вернулся. Прибрежные земли – там еще засомневаешься, а уж в Крейи – никогда. Станция рассыпается на глазах; за долгие годы ее существования никому и в голову не пришло подкрасить или подремонтировать здесь что-либо. Вспоминаются старые французские гостиницы, по которым я скитался в прошлый раз: кресла, перевязанные ремнями, чтобы не развалились; драные обои на стенах, кое-как подлатанные ступени, разбитые окна, шкафы, дверцы которых никогда не закрывались, видавшие виды полотенца, тонкие, как туалетная бумага… Позже, по дороге в Оперу, чувство накатывает вновь. Время не пощадило и это здание: глаз привычно подмечает обнажившуюся кладку, клочки сине-белых обоев, цветы ens'erie, почерневшую трубу, устаревший дизайн парадной лестницы. Чуть поодаль золотятся на фасаде буквы, каждая ростом в фут. Название, способное родиться лишь в мозгу француза: «Отель д'Эжипт э дэ Шуазель». Слово Шуазель означает улицу и ресторан, и всегда вечер, бразильский кофе, выпиваемый капля за каплей, медные чашечки и подносы с пирожными на стойке. Шуазель напоминает мне Фустель дэ Куланж, небольшую улочку неподалеку от Валь-дэ-Грас. Шуазель приводит на ум еще кое-что: ни в коем разе не требовать от Фрэда однозначных ответов, это его раздражает. Вот почему я никогда не спрошу, кто или что такое Шуазель: это просто улочка и ресторан под вечер, и чашка бразильского кофе, выпиваемая капля за каплей…
Америка! Она уже так далеко! Дело даже не в расстояниях. Здесь нечто другое. Вспоминая Нью-Йорк, я представляю себе громадного младенца, заигравшегося со взрывчаткой. Там нет ничего нового, ибо весь опыт человечества не ставится даже в грош. Просыпаясь по утрам, видишь в окне первобытный континент, не знающий истории. |